Герои, почитание героев и героическое в истории — страница 108 из 156

Но если это направление в некоторой степени отразилось на Англии, то в Шотландии оно приняло большие размеры. Шотландская литература в то время представляла странное зрелище, которое, насколько мы знаем, может быть, имело только сходство со швейцарской литературой, где подобный порядок, по-видимому, продолжается до сих пор. Спустя долгое время после того как Шотландия сделалась английской, мы не имели никакой литературы. Затем случился раскол в нашей национальной церкви, за которым последовал еще более резкий раскол в нашей политической жизни. Теологические чернила и кровь Яковов, в обоих случаях обильные желчью, по-видимому, истребили интеллигенцию страны, но она только потускнела, а не исчезла.

Лорд Кэмс первый пытается писать по-английски, а за ним уже Юм, Робертсон, Смит и целая фаланга последователей привлекли на себя внимание всей Европы. А между тем в этом блестящем возрождении нашего «пламенного гения» не заключалось ничего истинно шотландского, национального, за исключением природной пылкости ума, за которую, как за характеристическую черту нашей нации, нередко упрекают нас. Но замечательно то обстоятельство, что Шотландия, несмотря на такое множество писателей, не имела ни шотландской, ни даже английской культуры; наша культура была почти исключительно французская. Благодаря изучению Расина, Вольтера, Бате и Буало, Кемс сделался критиком и философом; Робертсон в своих политических воззрениях руководствовался Монтескье и Мабли, а политико-экономические опыты Кене служили путеводной звездой Адаму Смиту. Юм был слишком богат, чтоб нуждаться в заимствовании, и, может быть, он влиял на французов более, чем они на него. Но и ему ничего не удалось сделать с Шотландиею. Эдинбург был для него квартирой и лабораторией, где он не столько нравственно жил, сколько предавался метафизическим исследованиям. Никогда, может быть, не было писателей с такой светлой головой, – а между тем они страдали недостатком не только патриотического, но даже человеческого чувства.

Французские остряки тогдашнего времени были также не патриоты, но это легко объясняется полнейшим отсутствием в них правильных принципов, сознательною чувственностью и неверием во всякую добродетель в строгом смысле. Мы думаем, что существует патриотизм, основывающийся на более лучших началах, чем предубеждение. Мы можем любить родину, не нанося этим ущерба нашей философии. Любя и относясь с уважением к другим странам, мы прежде всего должны любить и уважать нашу родину и нравственное и социальное здание жизни, которое ум воздвигал для нас в течение целого ряда веков. Вероятно, во всем этом заключается богатая пища для лучшей части человеческого сердца. Вероятно, корни, вошедшие в плоть и кровь человеческого бытия, так хорошо принялись, что из них на ниве его жизни вырастут не терновник, а розы. Но наши шотландские мудрецы не чувствовали подобного стремления. На их ниве не было ни терний, ни роз, но только гладкое, ровное гумно логики, где все вопросы, начиная с «теории доходов» до «естественной истории религии», были смолочены и провеяны с тем же самым механическим равнодушием.

Но с тех пор как Вальтер Скотт стал во главе нашей литературы, зло это миновало или близко к концу. Наши лучшие писатели, какие бы ни были их заблуждения, не составляют уже среди нас французской колонии или не глядят эмиссарами какой-нибудь пропаганды. Они, как истинные подданные родной земли, сочувственно разделяют с нами все наши наклонности, прихоти и обычаи. Наша литература не растет более на воде, но утвердилась на земле, пользуясь свежими и могучими качествами почвы и климата. Насколько эти перемены обязаны Бернсу или другому какому-либо писателю, выяснить трудно. Прямого литературного подражания Бернсу ожидать было нельзя. Но все-таки его пример относительно смелого выбора родных сюжетов для своих произведений должен был необходимо иметь отдаленное влияние, и, вероятно, ни в одном сердце не горела так любовь к родине, как в сердце Бернса. «Поток шотландского предубеждения», как скромно называл он это глубокое, благородное чувство, «струился в его жилах, и он чувствовал, что воды его будут стремиться до тех пор, пока навеки не закроются шлюзы». Ему казалось, что он не мог сделать многого для родины, а между тем он охотно и радостно сделал бы для нее все. Единственная небольшая область была открыта ему – область шотландской песни, и как бодро вступил он в нее, с каким жаром отдался ей! В самые тяжелые минуты жизни, он не разлучается с нею, она – счастливая половина его удрученного заботами сердца. Окруженный непроглядным мраком собственного горя, он жадно ищет одинокую подругу по музе и радуется, что может спасти другое имя от забвения. Таковы были его юношеские чувства, и он остался им верен до конца.

…A wish (I mind its power),

A wish that to ray latest hour

Will strongly heave my breast —

That I, for poor auld Scotland’s sake,

Some useful plan or book could make,

Or sing a song at least53.

Но оставим литературную деятельность Бернса, которою мы так долго занимались. Более интереса, чем его поэтические произведения, представляют нам, как кажется, его собственные деяния: жизнь, которую ему назначено было прожить среди своих собратий. Стихотворения его походят на небольшие рифмованные отрывки, рассеянные здесь и там в грандиозном нерифмованном романе его земного существования, но, размещенные согласно плану, они приобретают соответствующее им значение. К сожалению, и самое существование его было только отрывком. План величественного здания был составлен, стены выведены, колонны и портики готовы, остальная постройка более или менее выяснилась, – оставалось только проницательному и любящему глазу определить время окончательной отделки здания. Но здание это рушилось еще на половине, даже в начале стройки теперь стоит перед нами грустное, но прекрасное, не оконченное, но уже в развалинах! Если снисходительное суждение было необходимо при оценке его поэтических произведений, а справедливость требовала, чтоб на стремление его и выказанную им способность исполнять свой труд мы смотрели бы как на окончательно совершенный, то подобные условия еще более применимы к его жизни, сумме и результату всех его стремлений, где препятствия восставали перед ним не отдельно, а массами, так что многое осталось не только неоконченным, но нередко ложно понятым и крайне извращенным.

Собственно говоря, эпохой в жизни Бернса можно назвать только его юность. Да, впрочем, мы вовсе не замечаем его зрелого возраста, а видим одну юность, потому что до самого конца в его характере не произошло никакой перемены, – как был он юношей, так и в 37 лет остался им. При всей верности, проницательности взгляда, своеобразной зрелости ума, обнаруживающейся в его произведениях, ему не удалось вполне понять самого себя. До последней минуты он не сознавал своей цели, как это случается между обыкновенными людьми, а потому никогда и не преследовал ее с тем единством воли, упрочивающим за подобными людьми удачу и довольство. До последней минуты он колебался между двумя целями. Как истинный поэт, он гордится своим талантом, а между тем не в состоянии сделать из него свою главную и единственную славу и держаться за нее как за необходимую вещь в дни ли бедности или богатства, при хороших или дурных условиях… Другое, менее возвышенное честолюбие овладело им. Он мечтает и борется за известную «скалу независимости», которая, как бы ни была естественна и достойна удивления, заключалась только в раздоре с миром по поводу относительно незначительной причины. Именно, что он более или менее снабжен деньгами, чем другие, стоит на высшей или низшей ступени общественного положения.

Мир представляется ему в том же неестественном свете, как и в юности. Он ждет от него того, чего тот не в состоянии дать ни одному человеку. Он ищет довольства не в самом себе, деятельности и разумных стремлениях, но в счастливых обстоятельствах, любви, дружбе, чести и деньгах. Он мог бы быть счастлив, но не активно и не в самом себе, а пассивно и в силу идеального избытка наслаждений, приобретаемых им не собственным трудом, а по милости судьбы. На этом основании ему не удается достичь достойной, прочной цели, и он постоянно колеблется между страстной надеждой, раскаянием и заблуждением. С бешеною силой бросаясь вперед, он поборет многие препятствия, проникает далее, но, следуя неверным указаниям, постоянно сбивается с дороги и до последней минуты не может достичь единственного человеческого счастья, счастья светлой, энергичной деятельности в той сфере, для которой его назначили природа и обстоятельства.

Мы упоминаем об этом не из желания порицать Бернса, но высказываем это скорее в его же пользу. Счастье не всегда достается лучшим людям. Нередко величайшим умам, после всех, выпадает оно на долю, потому что где нужно развить великое дарование, там требуется и более времени для этого развития. Внешние условия были для него неблагоприятны, внутренними условиями он также не мог удовлетвориться, – «гармонии» между глинистой почвой Мосгиля и пламенной душой Роберта Бернса не существовало. Поэтому и неудивительно, что примирение этих условий затягивалось надолго. Ему было немало дела и хлопот в том огромном и бестолковом хозяйстве, которым он был поставлен управлять. Байрон, умирая, был годом моложе Бернса и в продолжение всей жизни пользовался лучшей обстановкой, а все-таки и он не мог примениться к условиям жизни, был чужд нравственного мужества и только перед концом проявил зачатки его.

Самое замечательное событие в жизни Бернса – его поездка в Эдинбург; но еще важнее его пребывание в Ирвине, когда ему было только 23 года. До этого времени жизнь его проходила в бедности и труде, но не без радостных дней, так что несчастной, при всех лишениях, ее нельзя было назвать. В семье, за исключением внешних обстоятельств, он имел полное основание считать себя счастливым. Его отец был умный, серьезный человек, с теплым сердцем, как и большая часть наших крестьян. Он умел ценить знания, сам владел некоторыми и был, что редко встречается, не прочь поучиться кое-чему. Человек с верным взглядом, набожный, общительный, не знавший страха ни перед чем, что создано Богом, – одним словом, хотя и мужик с мозолистыми руками, но при этом совершенный и развитой человек. Подобный человек редко встречается в каком бы то ни было классе общества, и, чтоб отыскать его, нужно долго и долго порыться. К несчастию, он был крайне беден; будь он хоть немного, на едва заметную степень богаче – все дело, может быть, имело бы другой исход. Громадные события иногда вертятся около соломинки, а переход через ручей решает покорение мира. Если бы семь десятин земли,