Итак, всякое человеческое дело, в том числе и безумнейший французский санкюлотизм, служит в действительности и должен служить на пользу порядка. Между этими санкюлотами, говорю я, не найдется человека, который в самом пылу неистового безумия не преследовал бы неотступно все-таки идеи порядка. Самым фактом своей жизни он подтверждает это; ведь беспорядок есть разложение, смерть. Всякий хаос неизбежно ищет свой центр, вокруг которого он мог бы вращаться. Пока человек будет человеком, Кромвели или Наполеоны всегда будут неизбежным завершением санкюлотизма. Любопытный факт: в то время как почитание героев представляется каждому делом, не внушающим к себе никакого доверия, оно все-таки возникает и принимает именно такие формы, которые могут завоевать доверие всех. Божественное право (сопоставляйте только исторические факты за большие периоды) означает, как оказывается, также и божественную силу! В то время как древние ложные формулы повсюду ниспровергаются и попираются, неожиданно развиваются новые, настоящие, несокрушимые сущности. В мятежные годы, когда, по-видимому, никнет и гибнет даже самый королевский сан, Кромвель, Наполеон выступают снова как верховные вожди людей. Историю их мы и намерены рассмотреть теперь как нашу последнюю фазу героизма. Мы как бы возвращаемся снова к древним временам. Действительно, на истории этих двух лиц мы можем проследить, каким образом появлялись некогда короли и возникали королевства.
Немало разных гражданских войн пережила в свое время Англия – Алой и Белой розы, восстание Симона де Монфора. Да, достаточно-таки разных войн, ничем, впрочем, особенно не замечательных. Но борьба пуритан получила особенное значение, какого ни одна из прочих войн не имеет. Полагаясь на ваше беспристрастие, которое подскажет вам то, чего я, за недостатком места, не могу здесь высказать, я назову ее новым эпизодом великой универсальной борьбы. Она представляет собою, в сущности, всю действительную историю мира – борьбы веры с безверием, людей, признающих реальную сущность вещей, с людьми, признающими лишь формы и видимости. Многие представляют себе пуритан какими-то дикими иконоборцами, свирепыми отрицателями всяких форм. Но справедливее было бы считать их ненавистниками неистинных форм. Мы сумеем, я надеюсь, отнестись с одинаковым уважением как к Лоду142 и его королю, так и к ним.
Бедный Лод представляется мне человеком слабым, рожденным не в добрый час, но не бесчестным. Скорее всего он был просто несчастным педантом, не хуже. Его «грезы» и суеверия, чем так много потешаются, заключают в себе что-то в своем роде нежное, любящее. Он напоминает мне директора колледжа, для которого все в мире исчерпывается формальной стороной, правилами колледжа, и который думает, что в них именно жизнь и спасение мира. С такими-то застывшими, злополучными взглядами он оказывается неожиданно во главе не какого-нибудь колледжа, а целой нации, и ему приходится примирять и регулировать самые запутанные, жгучие человеческие интересы! Он думает, что люди должны жить в соответствии со старинными благопристойными регламентами, мало того, он думает, что все спасение их в дальнейшем развитии и усовершенствовании этих регламентов. Как человек слабый, он, стремясь к своей цели, делает страшные усилия, судорожно цепляется за нее, не внимая ни голосу благоразумия, ни крику сожаления. Он должен добиться своего – его школьники будут повиноваться установленным правилам колледжа, это главное, и, пока он не достигнет этого, нечего думать о другом. Он педант, родившийся не в добрый час, как я сказал. Он хотел бы, чтобы мир был колледжем, устроенным на известный лад; но мир не был колледжем. Увы, не слишком ли жестоко покарала его судьба? Не получил ли он страшного возмездия за все зло, какое он причинил людям?
Настаивать на формах – дело похвальное. Религия и все прочее всегда облекается в известные формы. Повсюду лишь оформленный мир является обитаемым миром. В пуританизме я ценю вовсе не его обнаженную бесформенность. Напротив, я о ней сожалею и воздаю должное лишь духу, который сделал и самую эту обнаженность неизбежной! Всякая сущность облекается в форму; но бывают формы, соответствующие сущности, истинные, и формы, не соответствующие ей, неистинные. В виде самого краткого определения я скажу: формы, которые нарастают вокруг субстанции (поймите только меня надлежащим образом), будут соответствовать действительной природе и назначению субстанции, будут истинные, хорошие. Формы же, которыми сознательно окружается субстанция, будут негодными формами. Я предлагаю вам подумать об этом. Указанное определение дает возможность различать истинное от ложного в обрядовых формах, серьезную торжественность от показной пустоты во всех вообще человеческих делах.
Формы также должны отличаться известной правдивостью, определенной естественной самопроизвольностью. Если человек в самом заурядном, обыденном собрании людей станет вдруг произносить так называемые «заранее приготовленные речи», то они, понятно, вызовут у всех крайне досадливое чувство. Даже в гостиной вы обыкновенно избегаете любезностей, раз видите, что они не вытекают из непосредственного чувства, действительного внутреннего движения, а являются лишь пустым гримасничаньем. Но предположите теперь, что речь идет о важном жизненном деле, о каком-нибудь трансцендентном предмете, богопочитании, например, относительно которого ваша душа, поверженная в полное безмолвие от избытка чувства, не знает, как ей найти форму, могущую вместить всю полноту чувства, и потому предпочитает лишенное формы молчание всякому возможному выражению.
Что бы сказали вы о человеке, выступающем вперед, чтобы изобразить или выразить это нечто невыразимое для вас, с актерским видом мебельного обойщика? Такой человек… да пусть он поскорее удалится с ваших глаз, если только ему дорога жизнь! Вы потеряли единственного сына; пораженные, стоите вы в немом безмолвии; вы не можете даже плакать, а вам настойчиво жужжат в уши о необходимости проделать какие-то церемонии по обрядам англиканской церкви! С такого рода актерством невозможно примириться; оно несносно, ненавистно. Древние пророки называли его «идолопоклонством», поклонением пустой внешности, а подобное поклонение всякий серьезный человек обязательно отвергает и будет всегда отвергать. Мы можем отчасти понять, чего, собственно, добивались наши бедные пуритане. Взгляните на Лода, освящающего церковь Святой Екатерины: беспрестанно торжественные коленопреклонения, жестикуляции – все совершается именно так, как мы указали выше. Конечно, он скорее суровый формалист, педант, ушедший всецело в свои «школьные правила», чем серьезный проводник, устремляющий свой взор в сущность вещей!
Пуританизм нашел, что такие формы несносны, и он попрал их. Мы можем только оправдать его, так как лучше не знать никаких форм, чем удовлетворяться подобными. Тот, кто проповедовал, стоял на пустой церковной кафедре, и в его руке не было ничего, кроме Библии. Более того, человек, проповедующий из глубины своей искренней души искренним душам других людей: разве в этом, собственно, не заключается сущность всякой Церкви? Лишенная всякого прикрытия, самая дикая действительность, говорю я, предпочтительнее формальной видимости, хотя бы даже и прославляемой на все лады. Притом же действительность, если только она действительность, облечется со временем в надлежащую видимость. На этот счет опасаться положительно нечего.
Раз существует живой человек, одежда будет изобретена; он сам найдет себе одежду. Но что сказать о полной паре платья, которая стала бы вдруг обнаруживать притязание, что она не только пара платья, но и живой человек! Мы не можем «поразить француза» даже тремястами тысяч мундиров; необходимо, чтобы в них были люди! Видимость, утверждаю я, не должна порывать связи с действительностью. Если же она порывает, в таком случае, понятно, должны быть люди, которые восстают против видимости, так как она с течением времени неизбежно становится ложью! Воинствующий антагонизм между Лодом и пуританами не представляет, в сущности, ничего нового, он почти так же стар, как и сам мир. В ту пору между противниками шла ожесточенная борьба на территории всей Англии, и они с оружием в руках решили, до известной степени, свой темный спор, что имело для всех нас важные последствия.
Эпоха, следовавшая непосредственно за пуританизмом, не особенно, по-видимому, благоприятствовала справедливой оценке дела, во имя которого пуритане боролись, а равно и действовавших лиц. Карл II и его Рочестеры143, как бы вы ни относились к их заслугам и деятельности, не такие были люди, чтобы на их суд и оценку можно было положиться в данном случае. Эти жалкие Рочестеры, равно как и вся вообще эпоха, ознаменованная их существованием, позабыли, что вера и истина, каковы бы они ни были, могут наполнять человеческую жизнь. Самый пуританизм, подобно костям пуритан, стоявших во главе движения, вздернут на виселице. Тем не менее дело их продолжало развиваться своим чередом. Всякое истинное дело, повесьте вы его творца на какой угодно виселице, должно развиваться и будет развиваться само по себе. Наш «Habeas Corpus», свободное представительство народа, убеждение, что все люди должны быть, будут и хотят быть, – суть в действительности то, что мы называем свободными людьми, то есть людьми, жизнь которых основывается на реальности и правде, а не на традиции, превратившейся в неправду, пустую химеру. Все это и еще многое другое обязано своим существованием отчасти пуританам.
И действительно, по мере того как начали постепенно обнаруживаться все эти результаты, стал проясняться и настоящий облик пуритан. Один за другим они были сняты, благодаря разным воспоминаниям, с позорной виселицы. Некоторые из них в наше время даже, так сказать, канонизированы. Элиот, Хемпден, Пим, а затем Лодло, Хатчинсон, даже Вэн144 стали в своем роде героями, политическими «отцами отечества», которым мы в значительной степени обязаны своей славой свободной нации. Поэтому неблагоразумно было бы в настоящее время представлять этих людей в виде злодеев. Почти все выдающиеся пуритане нашли себе защитников, и почти ко всем им серьезные люди относятся теперь уже с известным почтением. Лишь один пуританин, наш бедный Кромвель, и, кажется, один только он, висит до сих пор еще на виселице и не находит своего преданного, любящего защитника!.. Ни святитель, ни грешник не возьмется отпустить ему великие злодеяния. Да, говорит всякий, он – человек громадных способностей, необычайного таланта, отваги и тому подобное, но он изменил своему делу. Личное честолюбие, бесчестность, двоедушие взяли верх. Он – свирепый, грубый, лицемерный Тартюф, обративший всю эту благородную борьбу за конституционную свободу в жалкий фарс и разыгравший его в свою личную пользу. Так или еще и того хуже характеризуют обыкновенно Кромвеля. А затем в противоположность ему указывают на Вашингтона и других, в особенности же на этих благородных Пимов и Хемпденов, которых он якобы обворовал, воспользовавшись их честным трудом в своих корыстных целях, и самое дело которых погубил, обратив его в ничтожество и безобразие.