нный там, во рву. Мы не дадим ему пинка!.. Пусть герой почивает безмятежно! Не к суду человеческому он апеллировал, и нельзя сказать, чтобы люди судили о нем очень хорошо.
Ровно через сто один год после того, как пуританское восстание поулеглось и приняло более покладистые формы (1688), разразился новый, еще более могущественный взрыв, который оказалось гораздо труднее потушить и который стал известен всем смертным и, по-видимому, долго еще будет памятен под именем Французской революции. Французская революция составляет третий и вместе с тем последний акт протестантизма, этого смутного и проявившегося рядом взрывов поворота человечества к действительности и факту после столь губительной жизни призраками и подлогами. Мы считаем английский пуританизм вторым актом. «Итак, в Библии – истина; будем же руководствоваться Библией»! «В церковных делах», – говорил Лютер; «в церковных и государственных делах, – говорил Кромвель, – будем руководствоваться тем, что есть действительно истина Господа Бога».
Люди должны возвратиться к действительности; они не могут жить призраками. Французскую революцию, этот третий акт, мы с полным правом можем назвать финалом; ибо пойти дальше дикого санкюлотизма люди не могут. Они стоят теперь лицом к лицу с диким в своей полной обнаженности фактом, которого нельзя отринуть и который приходилось признавать во все времена и при всяких обстоятельствах; исходя из него, люди могут и должны снова взяться доверчиво за созидательную работу. Французская революция, подобно английской, нашла своего короля, не обладавшего никакими документами на королевское звание. Мы скажем несколько слов о Наполеоне, нашем втором короле в современном духе.
Я никоим образом не могу считать Наполеона равным по своему величию Кромвелю. Его громкие победы, наполнившие шумом всю Европу (тогда как Кромвель оставался преимущественно дома, в нашей маленькой Англии), поднимают его на слишком высокие ходули; но настоящий рост человека от этого ведь нисколько не изменяется. Я ни в коем случае не могу признать за ним такой же искренности, как за Кромвелем; его искренность значительно более низкого разбора. Наполеон не оставался долгие годы в молчаливом общении со всем грозным и невыразимым, присущим вселенной. Он не «оставался с Богом», как выражался Кромвель, а между тем в таком только общении – залог веры и силы.
Скрытые мысль и отвага, безропотно пребывающие в своем скрытом состоянии, когда настанет время, разражаются светом и блеском, подобно небесной молнии! Наполеон жил в эпоху, когда в Бога более уже не верили, все значение безмолвности и сокровенности было превращено в пустой звук. Ему приходилось взять за точку отправления не пуританскую Библию, а жалкую, проникнутую скептицизмом «Энциклопедию». И вот мы видим крайний предел, до которого этот человек доводит ее. Достойно похвалы, что он пошел так далеко. По самому складу своего характера, так сказать, компактного, во всех отношениях законченного, быстрого, он представляется человеком маленьким в сравнении с нашим величественным, хаотическим, не укладывающимся ни в какие определенные рамки Кромвелем. Вместо «молчаливого пророка, напрягающего все силы, чтобы высказать свою мысль», мы видим какую-то чудовищную помесь героя с шарлатаном!
Юмовская теория о фанатике-лицемере, поскольку она заключает в себе истину, с гораздо большим успехом может быть применена к Наполеону, чем к Кромвелю, Магомету и подобным им людям, по отношению к которым, строго говоря, она оказывается совершенно неправильной. Презренное честолюбие с первых же шагов дает себя чувствовать в Наполеоне. Под конец оно одерживает над ним полную победу и приводит как его самого, так и его дело к гибели.
Выражение «лживый, как рапорт» стало общей поговоркой во времена Наполеона. Он старается оправдываться; говорит, что необходимо вводить в заблуждение неприятеля, поддерживать бодрость духа в рядах своих и т. д. Но в конце концов здесь не может быть никакого оправдания. Человек ни в коем случае не располагает правом говорить ложь. И для Наполеона было бы также лучше, если бы он только думал не об одном завтрашнем дне, не говорить вовсе лжи. Действительно, если человек преследует цель, которая имеет отношение не только к данному часу и дню, но рассчитана и на последующие дни, в таком случае что же хорошего может получиться из распространения лжи? Со временем ложь раскрывается, и гибельная кара ожидает человека. Никто уж более не поверит ему, не поверит даже в том случае, когда он говорит правду и для него в высшей степени важно, чтобы ему поверили. Повторяется старинный рассказ о волке и пастухе! Ложь есть ничто, вы не можете из ничего создать что-нибудь; в конце концов вы получаете тоже ничто, да к тому же теряете еще попусту время и труд.
Однако Наполеон был искренен. Мы должны различать поверхностное и существенное в искренности. В ворохе всех этих внешних маневрирований и шарлатанских проделок Наполеона, правда, многочисленных и заслуживающих самого горячего порицания, мы не должны проглядеть и того, что этот человек понимал действительность каким-то инстинктивным, непреложным образом и опирался на факт, пока он вообще опирался на что-либо. Его инстинктивное чутье природы было сильнее его образованности. Во время Египетской экспедиции, рассказывает Бурьенн, его ученые деятельно занялись рассуждениями на тему о невозможности существования Бога и, к своему удовольствию, подтвердили свой тезис всевозможными логическими доводами. Наполеон же, глядя на звезды, сказал им: «Вы рассуждаете, господа, весьма остроумно, но кто создал все это?» Всякая атеистическая логика сбегала с него как с гуся вода; величественный факт сиял перед ним в своем блеске. «Кто создал все это?» Точно так же и в практических делах. Он, подобно всякому человеку, который может стать великим человеком или одержать победу в этом мире, смотрит, минуя всякого рода внешние запутанности, в самое сердце практического дела и прямо направляется к нему.
Когда управляющий Тюильрийским дворцом показывал Наполеону новую обстановку и, расхваливая ее, обращал его внимание на роскошь и вместе с тем дешевизну всего, Наполеон слушал больше молча и, потребовав ножницы, отрезал золотую кисть от оконной гардины, положил ее себе в карман и вышел. Несколько времени спустя, воспользовавшись подходящей минутой, он вынул, к ужасу своего управляющего, эту кисть: она оказалась не золотой, а из фольги! Замечательно, как даже на острове Святой Елены, в последние дни своей жизни, он постоянно обращал внимание на практическую, реальную сторону событий. «К чему разговоры и сетования, а главное, зачем вы пререкаетесь друг с другом? Это не приведет ни к каким результатам, ни к какому делу. Лучше не говорите ничего, если вы ничего не можете делать». Он часто разговаривает подобным образом со своими злополучными, недовольными сотоварищами. Он выделяется между ними подобно глыбе, таящей в себе действительную силу, среди болезненно раздражительных ворчунов.
И потому не вправе ли мы также сказать, что Наполеон был человеком верующим, искренне верующим, насколько о том может быть речь в данном случае. Он был глубоко убежден, что эта новая чудовищная демократия, заявившая о своем существовании Французской революцией, представляет непреодолимый, бесспорный факт, которого не может низложить весь мир со всеми своими древними учреждениями и силою. Это убеждение наполняло энтузиазмом его душу, оно составляло его веру. И разве он неправильно истолковывал смутную тенденцию всего этого движения? «La carriere ouverte aux talents168, орудия должны принадлежать тому, кто может владеть ими». Это действительно истина, даже полная истина. В ней заключается все, что только может означать Французская и вообще всякая иная революция.
В первый период своей деятельности Наполеон был истинным демократом. Но благодаря своему природному чутью, а также военной профессии он понимал, что демократия в истинном смысле этого слова не может быть отождествляема с анархией. Этот человек ненавидел в глубине своего сердца анархию. В знаменитое 20 июня 1792 года Бурьенн и он сидели в кофейне, когда чернь волновалась вокруг. Причем Наполеон высказывался самым презрительным образом о властях, не сумевших смирить «этой сволочи». 10 августа он удивляется, как это не находится человека, который стал бы во главе бедных швейцарцев: они победили бы, если бы такой человек нашелся. Вера в демократию и ненависть к анархии – вот что воодушевляло Наполеона во всех его великих делах. В период блестящих итальянских кампаний до Леобенского мира169 он, можно сказать, был воодушевлен стремлением добиться торжества Французской революции; защитить и утвердить ее в противоположность австрийским «призракам», которые стараются представить ее, Французскую революцию, в виде «призрака»!
Но вместе с тем он понимал, и был прав, что сильная власть необходима, помимо такой власти невозможно дальнейшее существование и развитие самой революции. И разве он, хотя бы отчасти, не стремился действительно к этому, как к истинной цели своей жизни? Нет, более того, разве он не успел на самом деле укротить Французскую революцию настолько, что мог обнаружиться ее настоящий внутренний смысл? Причем она стала органической и получила возможность существовать среди других организмов и форм не как одно только опустошительное разорение? Ваграм, Аустерлиц, победа за победой, и он с триумфом достигает этой цели.
В нем был провидящий глаз и деятельная, отважная душа. Он естественно выдвинулся, чтобы стать королем. Все люди видели, что это так. Простые солдаты рассуждали в походах: «Уж эти болтливые адвокаты, там, в Париже, наверху: им бы все одни разговоры и никакого дела. Что же удивительного, если все идет так плохо? Нам нужно отправиться туда и посадить на их место нашего маленького капрала!» Они пошли и посадили его там: они – и Франция с ними. Затем консульство, императорство, победа над Европой, и неведомый лейтенант артиллерии, в силу естественного хода событий, мог действительно смотреть на самого себя как на величайшего человека, какой только появлялся среди людей в последние века.