Герои Пушкина — страница 28 из 32

совершенно иное звучание и значение.

Вот примеры.

Стихотворение «Пока не требует поэта…». Заслышав «божественный глагол», поэт бежит «На берега пустынных волн, / В широкошумные дубровы…». Перекличка с начальными строчками повести более чем очевидна. Но вдохновенный художник вовсе не противостоит гармоническому миру природы («широкошумным дубровам»), а, напротив, сам стремится к нему. Значит, для Пушкина — в отличие от его героя — нет границы между «высоким» и «низким», между мыслью и природой. Нет этой границы и в стихотворении «…Вновь я посетил…», пейзаж которого полностью повторяет описание финских берегов. Поэт смотрит на озеро:

Через его неведомые воды

Плывет рыбак и тянет за собой

Убогий невод. По брегам отлогим

Рассеяны деревни…

Опять же — для самого Пушкина волны неведомы, но не пустынны, а жизнь обладает ценностью независимо от того, велика ли она, государственна или, напротив, бедна и даже убога. Его герой поступает вопреки этой истине и тем самым еще более отдаляется от авторского идеала.

Впрочем, страшна не «внеприродность» сама по себе и даже не очевидный разрыв между замыслом царя и миром, его окружающим; страшна готовность преодолеть этот разрыв, навязав свою волю жизни, «подтянув» природу к социуму: если мне надо, значит, и суждено.

Вот точка отсчета, вот — завязка сюжетного действа, приводящего к разрушению судеб, вот — первый толчок к пробуждению стихии. Ибо стихия для Пушкина есть следствие покорения, и рождается она не сама по себе, а тогда и там, где и когда появляется преграда.

Перегражденная Нева

Обратно шла, гневна, бурлива,

И затопляла острова…

Если не дать водам реки течь естественным, от века данным им путем, если поставить на этом пути преграды и волевым усилием направить течение в нужное человеку русло — стихийный протест, несущий с собой неисчислимые беды, неизбежен. В этом (и только в этом!) смысле всеразрушительный обвал стихии наводнения вызван к жизни эхом громового раската «покоряющего» замысла державного основателя, который «на зло надменному соседу» собирается возвести город, невольно жертвуя ради своего намерения реальностью.

И тут необходимо существенное уточнение. Все, о чем говорилось только что — зависимость происходящего в повести от поведанного во Вступлении, — не противоречит сказанному значительно выше о разорванности событий. Просто в повести обнаруживаются как бы два сюжета. Один — «внешний»; в нем, по воле Пушкина, концы с концами не сходятся и сойтись не могут: наводнение не дает. Другой — «внутренний», все со всем соединяющий, способный объяснить, что в помыслах и поведении героев пробуждает спящую стихию, отворяет ей ворота в человеческий мир и делает людей бессильными изменить что-либо. Эти сюжеты как бы проступают один сквозь другой. И если дать окончательную «прописку» Вступлению на территории сюжета, то придется указать сразу два адреса: для «внешнего» действия это — экспозиция, для «внутреннего» — завязка. Достаточно простое и вместе с тем предельно сложное художественное решение.

«Внутренний» сюжет показывает, как абстрактный замысел через десятилетия оборачивается крахом человеческих судеб; «внешний» — как не могут встретиться в пространстве повести разлученные стихией герои. Еще раз напомню: державный основатель стоит на берегу пустынных волн. По ним стремится бедный челн, а значит, они вовсе не пустынны. Но для царя это не существенно: ни бедный челн, ни убогий чухонец, владелец челна, не входят в его масштабный замысел, не попадают в поле его кругозора. Когда же разворачивается основное действие повести, эпитет «бедный» по наследству переходит к Евгению. Случайно ли? Видимо, нет. Державный основатель во Вступлении не обращает внимание на бедный челн так же, как «кумир на бронзовом коне» в основном тексте обращен спиной к «бедному»[85] Евгению.

Впрочем, тот же эпитет употреблен, как помним, во второй части, когда хозяин, «как вышел срок», отдает «внаймы» квартиру Евгения «бедному поэту». И еще раз — в самом конце повести:

Остров малый

На взморье виден. Иногда

Причалит с неводом туда

Рыбак на ловле запоздалый

И бедный ужин свой варит…

Жизнь, которую пыталась обойти творческая воля царя, продолжается. Бедная, незаметная жизнь. Опять рыбак, опять река — все, как вначале, когда державный основатель намеревался отпраздновать грандиозное строительство роскошным пиром «на просторе». История растревожена, природа больна («Нева металась, как больной»), счастье Евгения разрушено, а сущность российского бытия осталась прежней — творческая воля царя ничего не смогла изменить в ее составе.

Так сквозной эпитет «бедный» оказывается точкой пересечения всех линий конфликта «Медного Всадника». Он напоминает волну, возникшую от столкновения воли державного основателя с убогой реальностью, окружавшей его, и прокатившуюся через все пространство повести. И эта потаенная волна оборачивается волной настоящей — наводнением, соединяя два сюжета «Медного Всадника», где кульминацией стала единственная встреча героев, которой лучше бы не было.

Разлученный с Парашей и лишенный разума, Евгений внезапно вспомнил на «площади Петровой», где высится монумент, свой «прошлый ужас», и — «Тихонько стал водить очами/С боязнью дикой на лице»:

<…> Кумир с простертою рукою

Сидел на бронзовом коне.

Евгений вздрогнул. Прояснились

В нем страшно мысли. Он узнал…

Что же узнал Евгений?

<…> Он узнал

И место, где потоп играл,

<…> и Того,

Кто неподвижно возвышался

Во мраке медною главой,

Того, чьей волей роковой

Под морем город основался…

Евгений смотрит как бы сквозь контур монумента (подобно тому как царь смотрел сквозь «убогую» действительность) и мысленно вписывает в него фигуру реального исторического деятеля, безымянного героя Вступления, который стоял над этой же рекой, на этом же месте, где теперь суждено выситься Всаднику. Следствие смотрит в глаза причине и «сниженно» повторяет ее действия: кумир замышлял основать город — на зло. Евгений разговаривает с ним — «злобно задрожав».

В этой сцене встречи (после сплошных невстреч) контуры реальности как бы теряют свою четкость, становятся зыбкими, а толща пространства и времени истончается и оказывается прозрачной для взгляда. И тогда действительно можно вернуться на столетие назад и увязать в единый смысловой узел то, что замышлялось некогда, с тем, что в дальнейшем произошло.

Предельная непоследовательность поведанных в «Медном Всаднике» событий и есть знак их предельной последовательности. Лакуны, разрывы, зияния в сюжете «внешнем» словно повторяют в зеркальном, перевернутом изображении скрепы, сцепления, пересечения сюжета «внутреннего». Если «внешний» сюжет имеет дело с миром следствий, то «внутренний» — с миром причин, и их обратная пропорциональность крайне важна для Пушкина. Двойной спиралью сплетаются они в повести, организуя все ее художественное строение.


Сюжетная роль Евгения. Евгений вступает в сюжетную «игру», когда стихия уже вызвана к жизни и поток готов хлынуть на город. Как ведет себя частная личность в подобных условиях? Как она (в свою очередь) строит взаимоотношение с реальностью и что в ее поведении оказывает воздействие на сюжетное построение повести? Какие действия Евгения во «внутреннем» сюжете причин ведут к трагедии во «внешнем» сюжете следствий!

Частная личность — разумеется, на своем, «малом» уровне — повторяет ошибку державного основателя; мыслит вопреки реальности. Только место берега пустынного занимает пространство биографии героя, а роль величественных, устремленных вдаль помыслов играет мечта об ограниченности судьбы рамками частного существования. Петр не видит челна на широкой реке, Евгений не замечает потока истории и сам оказывается затерянным в нем, как челн. Историческая дальнозоркость как бы диссонансно «рифмуется» с житейской близорукостью, а минус на минус в данной ситуации отнюдь не дает плюс.

В результате именно бедный чиновник оказывается беззащитным перед ужасом наводнения, именно его «ограждающий порыв», подобно магниту, притягивает к себе беду. «Внутренний» сюжет словно аккумулирует отрицательную энергию сюжета «внешнего» и в какой-то момент происходит ее трагический «выброс».

Вообще для позднего Пушкина вопрос об отношении к житейски-секулярному образу мира (явленному в творчестве многих современников) и его духовных последствиях был болевым, драматическим. У поэта в момент создания «Медного Всадника» не выходил из памяти страшный пример безумия К. Н. Батюшкова (имя это вновь властно вторгается в наше размышление) — самого «домашнего» по своему пафосу из гениальных русских лириков, «несчастного счастливца».[86] Каждый, читавший батюшковские «Опыты в стихах и прозе», помнит открывающие раздел «Посланий» «Мои Пенаты. Послание к Жуковскому и Вяземскому»:

В сей хижине убогой

Стоит перед окном

Стол ветхой и треногой <…>

Висит полузаржавый

Меч прадедов тупой; <…>

Отеческие боги!

Да к хижине моей

Не сыщет в век дороги

Богатство с суетой;

С наемною душой

Развратные счастливцы, <…>

И ты, моя Лилета,

В смиренный уголок

Приди под вечерок, <…>

А вы, смиренной хаты

И Лары и Пенаты!

От зависти людской

Мое сокройте счастье,