Но палка оказалась о двух концах, потому что люди Камра теперь сильней, чем когда-либо, испытывали на себе гнет Бахраза. И они уже не могли спастись бегством в пустыню — их держала земля, хижины и надзор жандармов. А Юнис, их вождь, точно в насмешку, еще раздобрел от этой жизни.
Исполняя наказ Хамида, Гордон просто и ясно изложил ему дело. Он сказал старику, что Хамид и объединившиеся в восстании племена скоро всех до одного выгонят проклятых бахразцев из пустыни; так согласен ли Юнис помочь Хамиду захватить последний бахразский аэродром? Согласен ли он принять участие в этом заключительном акте восстания и тем самым освободить себя и свой народ от тридцатилетнего бахразского ига?
Юнис молчал и только ковырял в зубах, причмокивая языком и время от времени поглядывая на красное, разгоряченное лицо Гордона с таким видом, словно и этот человек и его речи были ему неприятны. Наконец он заговорил, все так же недружелюбно.
— Если тебе нужно пропитание для твоих людей, — сказал Юнис, — нам нечего тебе дать. Если тебе нужно, чтобы мы напали на бахразский аэродром, мы не можем этого сделать, потому что у нас нет оружия. Примкнем ли мы к восстанию и пойдем ли за Хамидом? Но это восстание ни к чему не приведет, как и все прежние, потому что люди Хамида будут уничтожены самолетами и бомбами. Отправлю ли я посланца к Хамиду? Нет! — выкрикнул он, словно его вдруг затошнило от страха. — Довольно и того, что Хамид постоянно шлет ко мне посланцев, которые тут сеют смуту. — Он в упор посмотрел на Гордона. — Где уж нам думать о восстании, когда у нас столько врагов кругом, — сказал он, точно обвиняя Гордона в том, что тот защищает всех этих врагов. — Если я пойду против Бахраза, на меня нападет Талиб со своей шайкой убийц, и едва ли мой народ обретет тогда свободу, о которой ты говоришь.
Гордон пожал плечами, выражая презрение храброго, но тут же постарался сыграть на страхе Юниса. — Талиб все равно на тебя нападет, как бы ты ни поступил, — сказал он.
— Ты хочешь вооружить Талиба? — сразу насторожился Юнис.
— Конечно.
Бедный Юнис выпрямился, и все его тучное тело затряслось. — Если ты вооружишь Талиба, он сейчас же обрушится на нас. Не против Бахраза обратит он твое оружие, а против нас!
— Очень может быть, — безжалостно подтвердил Гордон. — А у Бахраза не хватит сил, чтобы еще и тебя защищать, так что и в том и в другом случае тебе придется плохо. Но если ты дашь клятву помочь нам, мы дадим клятву помочь тебе.
— Клятву? Клятву? — Юнис с трудом выталкивал слова из своего распухшего горла. — Все вы рады задушить меня этими клятвами. Однажды я уже прозакладывал свою жизнь, и вот теперь вы снова явились терзать мою душу. — Из глаз его текли слезы, дряблые щеки тряслись; он хотел сказать еще что-то, но не мог и только открывал и закрывал рот. — Не терзайте мою душу! — выкрикнул он наконец, оглянувшись на старейшин племени.
— Душа твоя принадлежит Бахразу, — ничуть не тронутый, возразил Гордон.
Юнис тяжко вздохнул, пропустив оскорбление мимо ушей, и снова весь как-то уныло поник: его расслабленная воля не могла полностью подчинить себе обмякшее тело. — Ну пусть даже восстание победит, — пробурчал он. — Пусть бахразцы обратятся в бегство. Но кто все равно останется в пустыне? Англичане с их нефтепромыслами! Вот и ступай к Талибу, если тебе угодно. А я пойду к англичанам.
— Англичане тебя защищать не станут, — заметил ему Гордон.
На этот раз Юнис пожал плечами так выразительно, как это умеют делать только арабы, и Гордон понял, что «англичане» уже побывали у Юниса. — А какой тебе прок от англичан? — торопливо сказал он, умеряя свой напор. — Они не станут тебя защищать от Талиба или от Бахраза, можешь мне поверить.
— Мне нет дела ни до Талиба, ни до Бахраза, ни до Хамида.
— Но какой тебе прок от англичан?..
Юнис встретился с Гордоном глазами, и вдруг до его сознания дошло, что у этого человека английские черты лица и цвет кожи, что он — англичанин, а не араб. Юнис совсем было позабыл об этом, чем Гордон мог бы по праву гордиться, и сейчас его обращение сразу резко изменилось. Он смотрел и на Гордона и на Смита другим, более пристальным взглядом.
— Разве англичане поддерживают Хамида и его восстание? — спросил Юнис.
— Может быть.
— А что тебя заставляет служить Хамиду? — Юнис выпалил это без всякого перехода, глядя на Гордона уже не угрюмо, а только с любопытством.
Но Гордону стало ясно, что кто-то — англичане или бахразцы — опередил его, успев взяткой или угрозой принудить Юниса к покорности. Он не захотел больше терять время на споры и доказательства. Он встал и ограничился коротким ответом, в котором прозвучала и грусть и твердая решимость: — Не все ли равно, что меня заставляет служить Хамиду? Я служу ему! Я служу восстанию. А все остальное значения не имеет.
Он ушел от Юниса, однако не торопился уехать из Камра, хотя и знал, что здесь, на окраине пустыни, можно на каждом шагу ожидать предательства и что Юнис, так же как и Талиб, не задумался бы выдать его ближайшему жандармскому посту. Ему нужно было время, чтобы поразмыслить, и он провел ночь в загородке, пристроенной к одной крестьянской лачуге, глядел на звезды, рассчитывал, соображал, пока это ему не наскучило, и тогда, чтобы дать новое направление своим мыслям, он обратился к Смиту:
— Смитик, что вы станете делать, если Хамиду придется все же напасть на английские нефтепромыслы?
— А зачем ему на них нападать? — спросил Смит. — Хамид не враг англичанам. Нефтепромыслы ему не нужны. Зачем ему на них нападать?
— Потому что обстоятельства могут заставить его. Не будем сейчас вдаваться в подробности, это слишком сложно. Но выбор тут один — либо аэродром, либо нефтепромыслы! А без поддержки Талиба и Юниса, — заключил он мрачно, — вероятно, придется выбрать промыслы.
Смит молчал.
— Так что же вы тогда будете делать? — спросил Гордон так, как будто это был очень хитрый вопрос. — Станете драться?
— Драться — со своими? — Смит как будто не мог осмыслить эти слова до конца.
— Ну да, да. Станете, если понадобится?
— Ведь, кажется, именно об этом спрашивал генерал вас?
— Да, именно об этом, — сказал Гордон. У Смита вдруг сделалось растерянное выражение лица, и Гордон сразу в него вцепился. — Придется вам решить.
Смит учуял настроение Гордона и ответил с осторожностью:
— Едва ли Хамид захочет напасть на промыслы. — Он жалобно замотал головой. — С какой стати нам драться с англичанами? Ни к чему это. Не будем мы с ними драться.
Но Гордон неумолимо настаивал на своем. — Кто знает, — сказал он почти весело. — Кто знает, какая сложится обстановка. Все может принять такой оборот, что и рассуждать не придется.
Смит молчал.
— А кроме того, — продолжал Гордон, — когда борешься за идею, рано или поздно надо решать.
— Так ведь есть и другие соображения, — неуверенно заметил Смит.
— Вот как? Какие же это соображения, Смит? Можем ли мы рассчитывать на успех своего дела здесь, если разрешим себе верить во что-либо еще, кроме идеала свободы? «Моя родина — все равно, права она или неправа», — вот где могила надежд половины человечества. «Мой бог превыше всех богов», — вспомните, что творили крестоносцы во славу своего единого христианского бога.
— Вспомните, что творили мусульмане во славу своего пророка, — возразил Смит.
— Пусть так, но разве они могли сравниться с нами жестокостью? Никогда! До крестовых походов существовал обладавший высокой культурой мусульманский мир, который относился терпимо к евреям и христианам. Но вот налетели жадные до чужих земель христианские полчища и разграбили Иерусалим и Антиохию с такой жестокостью, какая мусульманам и не снилась. Вы христианин, Смит?
Смит пожал плечами. — А кем же еще я могу быть?
— Кем угодно.
Смит глядел на Гордона и дивился — откуда столько страсти, гнева, боли в разговоре о вещах, казалось бы, столь далеких от всего, что может волновать человека.
— Величайшими нашими культурными ценностями мы обязаны арабам, — говорил Гордон. — Мы наполовину истребили их, а они за это дали нам все, чем мы теперь гордимся в области классической культуры, в области философии, науки, поэзии. Вы думаете, духовный Ренессанс начался с пробуждения мысли на Западе? Ничуть не бывало. Он идет от Византии и мавров. Он был выдоен из Испании графами Анжуйским и Прованским, меценатствующими папами римскими, у которых находился на содержании мировой разум. А что осталось от него в наши дни? Что он дал нам, пройдя через руки западного человека, через воздействие машины? Насквозь прогнивший мир, который должен быть разрушен до основания, чтобы можно было начать сначала. А для этого нужен Человек, если только на земле еще можно найти Человека. Нужно то, что еще уцелело от его благородства, его поэзии, его неукротимого стремления к личной свободе. Человек, не растленный цивилизацией. Вот почему араб — это идея, за которую стоит бороться, и если мы здесь для борьбы за эту идею, разве не должны мы только о ней и думать, Смит? Зачем нам соблюдать верность еще чему-то?
— Нефтепромыслам?
— Браво, Смит! Да, нефтепромыслам: Можем ли мы считаться с такими посторонними соображениями, с такими нелепыми требованиями? Нет? А тогда — хватит ли нас на то, чтобы выдержать обвинение в измене?
— В измене? — переспросил Смит. — Но кому? Или чему?
— А вот об этом мы и должны спросить самих себя! — сказал Гордон. — Захотим ли мы предать дело, которому служим, только потому, что мы случайно родились в Англии, а эти нефтепромыслы принадлежат англичанам?
Смит, сбитый с толку и встревоженный, прищурил глаза и, глядя в звездное небо, задумался о том, как случилось, что он попал в такое затруднительное положение. Иначе говоря, он думал о Гордоне, потому что именно Гордон довел его до этого.
Влияние Гордона, его направляющую руку он чувствовал постоянно — и во время войны и до начала восстания. Когда Смит прибыл из Египта в Аравию в качестве начальника транспорта и был прикомандирован к британской миссии, охранявшей порядок в пустыне, он попал под начало к Гордону. Это было в Истабал Антаре, столице Хамида. Первое время Смит втихомолку посмеивался над Гордоном. Ему казалась потешной эта небольшая костлявая фигура, эта интеллигентская, богатая оттенками английская речь, особенно когда Гордон говорил громко, потому что тогда нередко на каком-нибудь изысканном словесном обороте у него вдруг срывался голос. На Смита не производило впечатления хладнокровие Гордона, его свирепый деспотизм, быстрая смена настроений, внезапные приступы молчаливости, полнейшее отсутствие последовательности в его действия