Герои пустынных горизонтов — страница 47 из 99

— Ты просто безнадежный анархист, — сказала она.

Она подняла штору на двери в знак того, что прием в консультации начался, и остановилась, глядя на улицу. Мальчишки в темных шерстяных свитерах и черных башмаках вприпрыжку бежали в школу, сизыми тенями возникая в утреннем тумане.

— Помни, Недди, — сказала она, рассеянно теребя фарфоровую дверную ручку, — мой острый язык, и язвительный склад ума, и милые вспышки гнева — все это не так невинно, как тебе кажется. Я приобрела внешний лоск, верно, но в своих вкусах, привычках, склонностях, да и во взглядах тоже я недалеко ушла от тех мальчуганов, что шныряют вон там, на улице. И скажу тебе, Недди: чем больше я от них отдалялась, тем ясней делалось мне, что если я кого-нибудь люблю и понимаю, если я верю кому-нибудь, так только им, людям с моей улицы, тем, кого называют людьми дна. И это потому, что я сама — одна из них.

Она повернулась и увидела его вытянувшееся лицо. Засмеявшись, она дотронулась пальцем до его губ со словами: — Ну зачем же такой расстроенный вид!

Так как он молчал, она вкрадчиво продолжала: — Может быть, изложить тебе философскую и историческую сторону дела?

— Нет, нет, пожалуйста! — Он уже был у двери. — Все ваши экономические и исторические обоснования мне известны. Слава богу! Есть и в Аравии такие же столпы народной политики; в обществе одного из них я оставил Хамида. — Гордон перешагнул порог и очутился на тротуаре. — Эй, Тесс! — закричал он, точно мальчишка, вызывающий, на драку другого мальчишку. — Выходи-ка на простор. Выходи, выходи! В этой затхлой норе я с тобой не могу разговаривать!

Тесс уступила и согласилась оставить консультацию на своего помощника. Но это была единственная ее уступка. Целый день, выполняя свое обещание — показать, чем она живет, она водила его по фабрикам, по цехам, заставила даже заглянуть в тесные и сырые помещения кустарных мастерских, где выделывались стулья, — город славился этим промыслом. Пришлось ему, по ее настоянию, побывать и там, где проходила вся остальная, но тоже, немаловажная часть жизни рабочего класса: в школах, в закусочных, в церквах, в помещениях профсоюзов, на задворках больших перенаселенных жилых домов. Он пробовал артачиться. Говорил, что он не какой-нибудь бессердечный турист, развлекающийся скорбным зрелищем человеческой глупости и убожества. Но она насмешливо обвинила его в том, что он попросту хочет отмахнуться.

— От чего отмахнуться? — спросил он. — И с какой стати мне от чего-либо отмахиваться?

— Не притворяйся, — сказала она. — Было бы легче на душе, если бы можно было отмахнуться от всего этого.

То, что он видел, поселило в нем гнетущее, безнадежное чувство; весь этот город теперь представлялся ему мрачным сгустком машинной техники. Мрак рассеивало только присутствие Тесс, та свобода и уверенность, с которой она двигалась здесь, то ощущение органической близости ко всему этому, которым, казалось, проникнуто было ее легкое, светлое существо. Ни от чего ее не коробило, ничто не казалось ей особенным или чересчур неприглядным. И к чему бы она ни прикасалась — будь то человек, машина или вещь, — в ее прикосновениях не было боязливой осторожности. Она напоминала судового механика, который осматривает недра своего корабля и делает это с привычной, даже любовной уверенностью; ее свежее чистое лицо, черные глянцевитые волосы и хлесткий, лукавый юмор согревали человеческим теплом этот мир, из которого иначе он бежал бы опрометью и без оглядки.

— Ты даже не видишь тут ничего ужасного, — пожаловался он. — Тебя не мутит от всего этого?

— Меня мутит каждый день, — сказала она спокойно, — и ужасного я тут тоже вижу достаточно. Но не могу же я сидеть и плакать сама над собой. И как бы там ни было, в этом мире можно встретить больше живых, пылких, искренних чувств, чем в Кембридже с его, как ты любил выражаться, мертвящим уютом. Мне здесь очень хорошо.

Затем она повела его на текстильную фабрику, и то, что он встретил там, оказалось страшнее всего виденного им до сих пор. Именно так представлял он себе машинный психоз человечества. Уже с порога его оглушил чудовищный рев ткацких станков, стрекотанье множества челноков; на него пахнуло душным, липким, сырым, нездоровым теплом, он увидел яркие огни ламп, словно плавающие в тумане. Голова у него пошла кругом от пестрых узоров бумажной ткани; весь сжимаясь от страха, брел он по узким проходам между грохочущими чудовищами, каждым взмахом челнока норовившими вспороть ему живот. Тесс лавировала среди машин с кошачьей ловкостью, переговариваясь с работницами, которые звали ее «дорогуша». Увидя его бледное, перекошенное испугом лицо, она поспешила к нему на помощь. Гримаса, предостерегающе поднятый кверху палец — и они уже очутились в другом помещении, где пряжа наматывалась на бобины. Бесконечные нити тянулись с рядов веретен; казалось, работницы, сидящие здесь, заняты изготовлением реальных, осязаемых геометрических линий. Он содрогнулся. Она снова, смеясь, пришла ему на выручку и повела его в третий цех. Здесь стояли большие старинные станы, на которых ткались добротные, красочные ковры — привычная принадлежность домашнего уюта.

— Такое производство теперь мало где увидишь, — сказала Тесс. — Здесь оно сохраняется по традиции.

Но задушевной, радостной атмосферы ремесла не было в этом закутке, где старики рабочие, скорчившись и напрягая зрение, орудовали какими-то непонятными рычагами.

— Уведи меня отсюда, Тесс! — взмолился он. — Уведи меня, и давай на этом кончим.

Когда ворота фабрики закрылись за ними и впереди, теша глаз, раскинулся трезвый, осмысленный мир грязных улиц, Гордон сказал, что сейчас ему ясно как никогда: человек, одержимый машиной, обречен, без надежды на спасение. Если бы какой-нибудь полубог хоть на миг увидал этот страшный кошмар, миллион раз повторенный во всех концах земли, его стошнило бы от жалости и отвращения.

— Надо уничтожить эту гнусность, выжечь с корнем — иначе человеку конец. Классовая борьба! — с горьким презрением усмехнулся он. — Не о классах сейчас нужно заботиться: нужно спасать то, что еще осталось в человеке человеческого среди безумия, охватившего мир.

Она ответила ему спокойно, но веско и убедительно: — Лишь те, кто больше всего страдает от этой гнусности, достаточно сильно верят, ненавидят и надеются, чтобы ее уничтожить. — Для нее это была обыкновенная, будничная истина, и, высказав ее, она считала, что больше разговаривать не о чем.

— Но ты не понимаешь, что здесь самое гнусное, — сердито сказал он.

— А ты чересчур мудришь, Недди! — возразила она. — Думай о повседневной жизни вот таких фабричных рабочих и поступай соответственно. Это и будет настоящая борьба за свободу.

— Вздор, вздор, вздор! — закричал он, словно желая сказать, что она с нелепым упорством приносит себя в жертву какой-то пустячной цели. — Господи боже! Да тебя самое надо спасать, Тесс!

Вместо ответа она заговорила о том, что ему следует чем-нибудь смазывать свои волосы, а то уж очень они кажутся высушенными и выжженными после пустыни; а когда он попробовал продолжить разговор, она прикрикнула: — Довольно, Недди! Довольно! — И на этом поставила точку.


Он думал о спасении Тесс, но в то же время торопился ее покинуть, потому что чем дольше он оставался в этом городе, тем упорней ему казалось, будто он застрял здесь навсегда. Он сам не понимал, почему так силен в нем этот страх, созданный расходившимся воображением. «Что бы я стал делать, если б знал, что должен прожить здесь всю свою жизнь, как Тесс?» — спрашивал он себя. И тут же, не углубляясь в раздумье, решал: или, взбунтовавшись, совершил бы какое-нибудь неслыханное злодеяние, или наложил бы на себя руки. Но даже после того, как был дан ответ, вопрос продолжал пугать заключенным в нем фантастическим предположением. И Гордон чувствовал, что должен бежать от этой душевной пытки.

Тесс угадала его страх и попробовала обратить все в шутку: — Чего ты боишься? Этот мир — не твой мир, и незачем тебе спасаться от него бегством.

— Не стоит нам говорить об этом, — возразил он, чтобы не давать пищи новым спорам.

Он остался еще на день, оттягивая разлуку с ней. Не так легко было им расстаться. Они поехали автобусом за город и от конечной станции прошли пешком до фермы, с хозяевами которой Тесс была знакома. Там они ели ячменные лепешки с ненормированным маслом и пили сливки, усевшись на длинные нары, сколоченные для захожих туристов. Гордон выпил чаю, но ел мало. Он смотрел, как Тесс держит хлеб, как двигаются ее нервные, тонкие пальцы, и думал о врожденной грации ее движений.

Они по-прежнему старались обходить в разговоре все, что могло вызвать у них несогласия, и только рассказывали друг другу случаи из своей жизни. Но вместо того, чтобы скрыть, затушевать внутренние противоречия между ними, это лишь заставляло их живей осознать то более глубокое чувство, которое они глушили в себе из страха перед спором. Шагая рядом с Гордоном по мокрому лугу, Тесс поведала ему многое, чего он не знал раньше, словно вдруг ее охватила потребность выговориться перед ним, раскрыть себя всю такой, какою она вышла из трущоб Глазго.

— Знаешь, в Кембридже я всех боялась, всех, кроме тебя, — признавалась она, погрустнев от давней, но до сих пор не забытой боли. — Я съеживалась от каждого прикосновения, каждого сказанного мне слова. Я чувствовала себя виноватой в том, что пришла в Кембридж прямо из убожества глазгоуского рабочего квартала, и ты даже не представляешь, сколько времени и с каким трудом я вытравляла в себе это чувство вины. Тот общественный круг, к которому ты принадлежишь, Недди, умеет очень больно бить выскочку, вздумавшего в него проникнуть, хотя бы только ради того, чтобы получить образование; ты этого не испытал и не испытаешь никогда. Причем обиды, которые наносятся намеренно, — это еще полбеды. Гораздо хуже обиды непреднамеренные, тысячи бессознательных жестокостей, которые вы совершаете походя, сами того не замечая, потому что это сидит у вас в крови. А этот ваш интеллектуальный апломб! Да, да, Недди, мое чувство вины возникло не зря. Я украла образование, на которое не имела права, и ощущала это как преступление…