Сначала его поразило, что здесь не веяло гнилью, смрадом разлагающейся жизни. Это не походило на организм, подточенный болезнью, напротив, это было нечто устрашающе прочное и нерушимое, цитадель людской темноты, чьи стены не прошибить извне никакими человеческими усилиями. Твердыня мрака! У него застлало глаза от ее созерцания, но отвести взгляд он не мог. Даже люди стали казаться ему какими-то особенными, больше похожими на существа, вышедшие из земных недр, чем на обыкновенных людей. И все же в каждом из шустрых черномазых ребятишек в черных куртках и резиновых сапогах, что прыгали и резвились на асфальте, он узнавал Тесс.
По сторонам тянулись дома, глухие, замкнутые, каменные дворы. Он взошел на одну лестницу, другую, третью, но запах сырости, мыла и дезинфекционных средств — жалких потуг на чистоту, бессильных перед коростой грязи, въевшейся в стены, — неизменно обращал его в бегство.
И чем дальше он уходил, тем грозней возникали в его памяти страшные подробности, не сразу запечатлевшиеся в сознании: зеленые дыры крысиных ходов, прогнившие перила, на которых недоставало балясин, шаткие, выщербленные полы, ветер, гуляющий по забитым хламом коридорам, плесень и тяжелый запах жилья, зловоние гниющих отбросов, щелястые двери, пятна свежей штукатурки, напоминающие присохшие болячки на теле; и повсюду: на дереве, на штукатурке стен — царапины детских каракуль, следы стремления обделенных человеческих существ хоть чем-то заменить себе общение с живой природой.
Вот он, распад! Но все же эти стены выстроены достаточно прочно, чтобы еще долго быть свидетелями непрестанной деградации человека. Твердыня мрака! Стоило хоть на шаг отойти, и уже казалось, что это лишь порождение фантазии. Не может быть, чтобы там жили люди! Стук хлопнувшей двери, беготня молодежи на лестнице — все это существовало в его памяти, но в действительности существовать не могло. Нет, нет! Ни одна живая душа не станет хлопать дверью в таком месте.
С этим ощущением он ехал домой, думая уже не о том, какие чувства влекут Тесс в эту цитадель нищеты, но о том, что она будет делать там. Когда они встретились, он забросал ее вопросами, носившими чисто практический, деловой характер.
— Что ты думаешь делать? На что рассчитываешь? Неужели ты надеешься, что можешь приехать туда, вооруженная только сознанием своего долга, и разрушить это каменное чудовище, снести его с лица земли? Или твоя цель — оздоровить эти трущобы? В этом ты видишь смысл своей жизни?
Ее утомляла и огорчала необходимость отвечать ему, и в первый раз бледность ее лица показалась ему странной, пугающей. — Единственный способ оздоровить такую трущобу — это взорвать ее на воздух, — сказала она без всякого выражения. — Речь идет о целом мире, а не об одной улице. Ты и сам уже понял это.
— Но ты все-таки решила вернуться на эту улицу. Это и есть, значит, верный путь для честных людей? Назад, в трущобы, в дебри.
Ей все больше был в тягость этот разговор, но она терпеливо продолжала его: — Если хочешь узнать, чем живет человечество, Нед, нужно идти в гущу людскую. Для меня, по крайней мере, это так, потому что в этом единственная правда жизни, на которую я могу опереться. Я должна вернуться туда. Ради всего, во что я верю, ради своих близких, ради самой себя я должна вернуться туда и искупить ту измену, которую когда-то совершила.
Он понял одно, в сущности, он всегда понимал это: она Антей, который силен лишь до тех пор, пока не оторвется от земли.
— Но ведь за столько лет ты ни разу не ездила туда, — сказал он. Она молча покачала головой. — Вспомни все, представь себе все — можешь ты вообразить, как ты будешь жить там, Тесс? Можешь?
— Нет, — сказала она. — И все-таки я поеду.
Он не мог смотреть на нее, не мог вынести мысли о недавнем расцвете ее женственности, похожей на цветок, раскрывающийся под теплыми лучами солнца.
— Все от догмы, — сказал он вдруг. — Вера, благородная цель, неизбежность — всё это так, но догма остается догмой. Так или иначе, я поеду с тобой, — сказал он, стараясь заглянуть ей в лицо, но она смотрела в другую сторону. — Чему мне служить, когда все попытки служения кончаются у меня неудачей? И чего мне искать, когда я все уже потерял? Мне безразлично, в чем сущность того дела, которое ты считаешь правым. Я поеду с тобой. Буду верить в тебя, и пусть это заменит мне веру в себя.
Снова она попыталась оттолкнуть его, на этот раз почти с отчаянием. — Если я у тебя что-то отвоевала, так не заставляй меня снова утратить это! — воскликнула она. — Больше я не стану тоскливо дожидаться, когда окончится твое нравственное самоусовершенствование. Больше так нельзя, Нед. Не нужно тебе со мной ехать. Я не хочу твоей веры в меня, твоей любви, твоих уверений, что истина для нас только друг в друге. Ведь ты настоящий разрушитель, хоть сам и не сознаешь этого! Ты все на свете хочешь свести к той ничтожной крупице, которую называешь личностью, к этому выдуманному, несуществующему абсолюту. Даже в любви. Для меня это страшно. Может быть, любя тебя, я должна была бы прийти к такой же полной безнадежности, но я не могу — и не хочу. И потому я ухожу. Ухожу от тебя и от твоего мира, который обречен на гибель. Я знаю свой путь, он никогда не совпадет с твоим. Никогда! У меня пропало бы всякое желание жить, если б я снова должна была брести ощупью рядом с тобой!
Это был конец; она решила — и ему оставалось только подчиниться ее решению.
И вот теперь, после того как их благородное стремление найти общую дорогу в мире окончилось неудачей, они должны были проститься среди унылых будней железнодорожной станции, где люди казались тенями, не заслуживающими внимания, а чувства — чем-то, на чем не стоит сосредоточиваться. Расставаясь, они на миг крепко вцепились в железные прутья ограды, как будто в это усилие мышц ушла вся печаль и вся боль расставанья; потом оба разжали руки и, повернувшись, пошли каждый в свою сторону, унося в себе больше чувства разлуки, чем могла вместить эта последняя минута.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Но когда мотоцикл вынес его на простор первой сельской дороги, он замедлил ход, потому что сожаление стало одолевать его и у него вдруг явилась мысль вернуться и поехать вдогонку Тесс. Он затормозил. Лицо у него горело и болело, сведенное напряженной гримасой; он сидел неподвижно, словно в каком-то оцепенении, медленно гасившем в нем жизнь. Он знал, что не должен преследовать Тесс, и терпеливо ждал, когда его воля одержит привычную победу над волнением. Однако волнение не проходило, и тогда, придя в ярость, он решил, что перешибет его. Как бешеный он помчался по раскисшей дороге, стремясь в тряске и скачке растерять все желания, все мысли и заботы, все инстинкты, привязывавшие его к земле. Он бросил руль; с минуту мотоцикл, подчиняясь силе инерции или трения, еще несся по дороге, но затем, потеряв направление, на полной скорости проскочил поворот, нырнул в канаву, вымахнул из нее, метеором врезался в изгородь на другой стороне и, перекувырнувшись несколько раз, отлетел в сторону. При этом Гордона вырвало из седла, точно птицу, подхваченную шквалом, взметнуло в воздух и со всего размаху грохнуло наземь.
Если бы хоть один человек был свидетелем того, что произошло, его могла потрясти наступившая вслед за тем зловещая тишина; посторонний шум бессильно замирает перед безмятежностью сельской природы, ничего в ней не нарушив, — разве только несколько пасущихся поблизости овец в испуге разбегутся в стороны, но тотчас же забудут обо всем и снова примутся мирно щипать траву.
Гордон лежал ничком, целый и невредимый, только слегка оглушенный силой своего падения. Должно быть, именно то, что он не цеплялся за жизнь, сам бросил свое тело навстречу катастрофе, спасло его. Он поднялся на ноги. На нем не было ни единой царапины, только комья грязи пристали к одежде да кое-где темнели пятна от мокрой травы. Больше никаких следов происшествия. Мотоцикл лежал в двух десятках шагов, но даже издали было видно, что это уже не машина, а лишь изуродованные, искромсанные остатки машины. Гордон с холодной злобой несколько минут созерцал их, не двигаясь с места. Потом повернулся и, выбравшись не без труда сквозь проломанную изгородь на дорогу, стал ждать попутного грузовика, чтобы доехать до дому.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Когда он сказал матери, что возвращается в Аравию, она ничем не обнаружила своего волнения, только спросила ровным, спокойным голосом: — Ты думаешь, это будет правильно?
Она проверяла счета, выписывала чеки, приводила в порядок запутанные домашние финансы: сейчас, когда дела Джека пошли в гору, оказалось вдруг, что все это заслуживает ее труда и внимания. Конторкой ей служил обеденный стол; так за этим столом она и просидела все время разговора, держа в руке перо и поглядывая на разложенные перед нею бумаги.
— Вправе ли ты вернуться туда сейчас, когда там снова льется кровь? — сдержанно пояснила она свою мысль.
В одной из газет, лежавших на столе, говорилось о кровопролитных антиколониальных демонстрациях в Бахразе и на нефтяных промыслах Арабины. Это принимало характер настоящей войны против Англии: раздавались призывы изгнать англичан не только с нефтяных промыслов, но и из пустыни и даже из самого Бахраза. В бахразских городах не прекращались массовые беспорядки, на улицах зверски убивали англичан и уничтожали принадлежавшее им имущество; в сущности это была настоящая гражданская война, потому что уже два или три дня жандармы и полиция пытались ценою десятков жизней восстановить порядок. Кочевые племена выступили тоже. Они напали на бахразские регулярные войска в Арабине и в нескольких местах перерезали нефтепровод, тянущийся из края в край пустыни. То, что началось как незначительная политическая демонстрация, быстро перерастало в своего рода национальную революцию.
Все это миссис Гордон прочитала, но она говорила не как мать, пытающаяся удержать сына от опасного шага. Она напомнила ему о долге чести, о данном им слове никогда не возвращаться в Аравию.