Кавказ, а теперь Туркестан… Что за странная тяга к Востоку? Друзья недоумевали. Да и сам он пытался разобраться в причинах, толкавших его на утомительные и опасные поездки. Страстная любовь к Востоку? Нет ее. Лучше жить в России, но в поездках уединяешься, входишь, что ли, сам в себя. И учиться вольготнее, чем на парижских мансардах и в комнатах Среднего проспекта Васильевского острова. И еще его тянуло на войну, хотелось увидеть настоящую войну. Впрочем, война представлялась чем-то вроде парада с музыкой и развевающимися султанами, со знаменами и грохотом пушек, с галопирующими всадниками. Убитые, конечно, есть, но совсем немного, «для обстановки»…
Путь на войну был длинный. На лошадях и верблюдах. Через Оренбург, форт Перовский, Джулек, Чимкент… Восточная действительность плотно обступила художника. Экзотика. Узкие кривые улицы без единого окна, со стоками нечистот посередине. Базары с их непролазной грязью и одетым в пестрые лохмотья людом. И неожиданно величественные мечети, построенные этими же людьми. В Ташкенте Верещагин осматривал караван-сараи, еще недавно бывшие невольничьими рынками, говорил с теми, кого покупали и продавали здесь.
Столько странного было кругом… Люди живут в глинобитных лачугах, заливаемых дождем, спят на полу в грудах грязных тряпок, мрут от голода. В притонах опиумоеды и опиумокурильщики, кутая иссохшие тела в рваные халаты, сидят неподвижно, все во власти навеянных дурманом грез. Мужчины сидят без дела, а женщины работают без устали. Их кормят отбросами. Продают девятилетних девочек и мальчиков, щупают детей пухлые похотливые пальцы… Вон за девушкой гонятся несколько всадников. Догнали, скрутили, заткнули рот, надели на шею аркан и поволокли.
— Да что же это делается! — закричал художник. — Зачем мучите женщину?
— Это жена нашего друга. Она убежала из дому, а он заплатил за нее триста коканов, — говорят Верещагину.
Он выхватил револьвер, велел развязать женщину. Но он ничего не добился этим, а жизнь его висела на волоске…
Бухарский эмир начал газават — «священную войну». Верещагин поспешил к Самарканду, под которым разыгралось сражение и еще валялись неубранные трупы.
С холма Чапан-Ата открылся вид на утонувший в зелени Самарканд. Громадные мечети времен Тимура Хромого возносились к небу. Жители города не впустили войска эмира и сдались на милость русских. Освобождено десять тысяч эмирских рабов…
Как только генерал Кауфман с войсками ушел из города искать встречи с эмиром, муллы натравили фанатиков на русских. К городу стекались со всех сторон вооруженные всадники. Более пятидесяти тысяч их осадило крепость, в которой заперлись семьсот русских солдат.
Верещагин пил чай, когда послышалась перестрелка и страшный протяжный вой:
— Уррр! Уррр!
Художник понял, что начался штурм крепости, схватил свой револьвер и побежал к Бухарским воротам. Малочисленные защитники крепости, перебегая в дыму, отвечали со стен редкими выстрелами. Верещагин подобрал ружье возле убитого и с этой минуты все дни обороны не выпускал его из рук. Пуля ударила в бок его соседу. Тот уронил ружье, схватился за грудь и побежал по площадке стены вкруговую, крича:
— Ой, братцы, убили, ой, убили! Ой, смерть моя пришла!
— Что ты кричишь, сердечный, ты ляг, — сказал ему другой солдат. Раненый описал еще один круг, упал и умер. Верещагин подобрал его патроны.
— Всем нам тут помирать, — говорили солдаты. — О господи, наказал за грехи! Спасибо Кауфману, крепости не устроил, ушел, нас бросил…
— Стыдно унывать! — оказал им художник. — Мы отстоимся… Неужели дадимся живые?
Трудно защищать стены в три версты в окружности. Обвалившиеся местами, они были ненадежны. Верещагин всегда появлялся в тех местах, где кипели схватки, метко стрелял и как-то не удержался от крепкого словца. Солдаты тотчас остановили его:
— Нехорошо теперь браниться, не такое время.
Они называли Верещагина «ваше степенство», а за глаза «Выручагиным». Когда же услышали, что оставленный в крепости полковник Назаров назвал его Василием Васильевичем, то все тоже стали звать его «Василь Василичем».
Назарову доложили, что осаждающие готовятся ворваться в крепость через один из проломов, и они с Верещагиным бросились туда. За стеной слышались крики. Солдаты притаились у стены.
— Пойдем на стену, встретим их там, — прошептал художник Назарову.
— Тсс! — ответил тот. — Пусть войдут.
Лишь только осаждающие показались на гребне, солдаты грянули «ура!», открыли пальбу и отбили приступ.
Однажды неприятель затих, и надо было узнать, что он готовит. Офицеры посылали на стену солдат, но те отнекивались, не хотели идти на верную смерть.
— Постойте, я учился гимнастике, — сказал Верещагин и полез на стену.
— Что вы, Василий Васильевич, перестаньте, не делайте этого! — закричал полковник Назаров.
Верещагин был уже под самым гребнем.
«Как же я, однако, перегнусь туда, ведь убьют», — думал он. И выпрямился во весь рост.
За стеной он увидел множество народа, а в стороне кучку начальников в больших чалмах. Едва художник успел спрятаться, как десятки пуль впились в то место, где он только что стоял, только пыль пошла.
Солдаты закидали осаждавших гранатами, и штурм был сорван.
Верещагина поражало великодушие солдат. Когда один из них хотел вторым выстрелом прикончить раненого неприятеля, то другие не дали ему этого сделать.
— Не тронь, не замай, Серега.
— Да ведь уйдет.
— А пускай уйдет, он уж не воин!
И это несмотря на жестокость, с которой осаждающие добивали всякого раненого русского.
Многие из впечатлений штурма самаркандской твердыни стали потом темами жестоких и правдивых картин Верещагина. Однако правду сочли тенденциозностью…
Во время штурма у него пулей снесло шапку с головы, другая пуля перебила ствол ружья на уровне груди. И все же художник в тот же день снял под огнем красное знамя с какими-то письменами, привязанное атаковавшими у ворот. Полковник Назаров отдал этот трофей солдатам на портянки, чем огорчил Верещагина. Но еще больше его огорчили слова одного офицера:
— Вам первый крест, Василий Васильевич.
Художник возмутился. Разве ради награды рисковал он жизнью?
Генерал Кауфман с войсками подоспел на выручку осажденным через несколько дней. Увидев часов в одиннадцать вечера 7 июня 1868 года взвившуюся вдалеке ракету, все заликовали. Осада была снята. На другой день никто из офицеров уже и не вспоминал, как вслед за солдатами ругал Кауфмана за неосмотрительность, едва не кончившуюся гибелью гарнизона. Вспомнил об этом один Верещагин…
Кауфман вышел на площадь в окружении штабных и поздравил всех героев шестидневной осады, больных, раненых, утомленных. От собственной речи его прошибла слеза… Когда пришло время раздавать награды, к Кауфману подступил Верещагин и, по словам самого генерала, «огорошил» его.
— Ваше превосходительство! — сказал художник. — Когда наступила на нас беда в Самарканде, то все мы говорили: «Вот лысый черт ушел, а нас оставил тут погибать…»
В свите Кауфмана стали что-то возмущенно кричать. Лысина генерала побагровела. В голове мелькнуло: «Военное время, прапорщик запаса, нарушение дисциплины, военный суд, расстрел…» Генерал-губернатор был облечен в Туркестане властью императорской… Перед ним стоял человек в сером пиджаке. «Типичный шестидесятник, — подумал генерал. — Рисуется своей утрированной неблаговоспитанностью. А художник талантливый и… храбрец».
Генерал оставил дело без последствий, а солдатская дума, георгиевские кавалеры, бывшие в бою вместе с Верещагиным, назвали его, по обычаю, вместе с другими как достойного награды — Георгиевского креста.
Верещагин считал, что чины и ордена художнику ни к чему, и он отказывался от любых других званий и наград. В 1874 году он прислал редактору газеты «Голос» письмо из Бомбея:
«М. Г.! Прошу дать место в вашей уважаемой газете двум строкам моего за сим следующего заявления:
Известись о том, что императорская Академия художеств произвела меня в профессора, я, считая все чины и отличия в искусстве безусловно вредными, начисто отказываюсь от этого звания.
В. Верещагин».
Бее были ошеломлены этим отказом. Звание профессора считалось высшим отличием художника. Оскорбленными почувствовали себя многие художники, облеченные званиями. И лишь Крамской написал Третьякову:
«Ведь что, в сущности, сделал Верещагин, отказавшись от профессора? Только то, что мы все знаем, думаем и даже, может быть, желаем; но у нас не хватает смелости, характера, а иногда и честности поступить так же».
А Георгиевский крест Верещагин носил. И подчеркивал, что это единственная награда, присуждаемая не начальством, а кавалерами ордена голосованием.
С этим крестом он появился на туркестанской выставке в Петербурге, которая принесла ему всеобщее признание. Но тогда, в 1869 году, он раздарил свои картины, уклонился от встречи с царем, несмотря на уговоры Кауфмана.
— Лично мои ты правила знаешь, — окажет художник позже своему брату Александру, — я не люблю ходить по важным господам.
И он помчался снова в Туркестан набираться впечатлений и рисовать, рисовать, рисовать… И снова он ввязывался в схватки. Ходил в набег с русским отрядом, сражался, спас командира отряда, по счастливой случайности избежал смерти…
Что же влекло его в дальние странствия? Что заставляло ввязываться в опасные передряги? Страсть к приключениям? О нет. Он вспыльчив, он горд, но в здравом смысле ему не откажешь. Он своими глазами должен был увидеть все, что предстояло ему написать. Он хотел быть документально точным в своих картинах. Если надвигалась опасность, он не мог стоять в стороне, и всякий раз тоже брался за оружие, становился в солдатский строй. Оттого-то так и захватывали зрителей его картины. В них была правда. Чувствовалось, что за каждой из них в тысячи раз больше переживаний, чем отразилось их на полотне. А что касается обвинений в сатиричности полотен, которые начали предъявлять ему власти предержащие, то Верещагин лишь повторял слова Ивана Сергеевича Тургенева: «Правда злее самой злой сатиры».