Ну вот я и дома: обо мне уже беспокоятся, мне дают чаю. Тускло горит маленькая лампа, около которой чужой офицер еще кого-то хочет втиснуть к нам.
Я снимаю краги, сапоги, носки, – приятно ходить босиком по глиняному полу, – кладу свои мокрые доспехи ближе к печке, ставлю в угол винтовку, подкладываю под голову свой чемоданчик, который уже пришел с обозом (сколько времени я шел эти 15 верст?), и покрываюсь своим старым, но теплым burberry.
Чужой офицер не сразу уходит, кто-то гремит посудой, кто-то уже храпит. Думал ли я, час или два тому назад, о таком счастии – о теплом угле, о босых ногах и о благодетельном сне?
Приятно потянуться на глиняном полу, удобнее поместить голову на чемодан, поправить плечом пальто и дремать.
Мелькает в закрытых глазах белое пятно, оно делается все ближе; это мой ночной таинственный друг, его морда совсем рядом, я вижу его глаза, и он улыбается мне и лает, но где-то далеко, далеко…
VIII. Осада Екатеринодара
Генерал Корнилов, соединившись с войсками ген. Покровского, значительно увеличил свои силы, и в частности свою кавалерию. Армию Покровского почти исключительно составляли кубанские казаки. Сам он не был казаком, на войне был летчиком и на Кубань приехал капитаном. Человек он был очень энергичный и быстро взял себе в руки всю военную организацию антибольшевистской Кубани. Атаман полковник Филимонов охотно воспользовался его услугами, и полковник, а вскоре и ген. Покровский надел черкеску, которую он не снимал до конца своей карьеры.
Сколько всего стало бойцов, сказать я затрудняюсь. Не думаю, чтобы их было более 3500 человек, может быть четырех тысяч. Обоз, с другой стороны, увеличился, и хотя увеличилось и количество орудий, однако за отсутствием снарядов артиллерийская помощь была не столь значительна.
Обращала на себя внимание Рада, ехавшая на прекрасных лошадях, все члены которой были прекрасно вооружены, но не принимали участия в боях, несмотря на то, что добрая половина их были военные.
Соединение армий состоялось в станице Ново-Дмитровской. Покровский признал власть ген. Корнилова, и после некоторого колебания решено было идти на Екатеринодар.
План ген. Корнилова заключался в том, чтобы пересечь железную дорогу между Энемом и Афипской и малопроходимыми местами, где мы не могли бы встретить серьезного сопротивления, выйти на запад от Екатеринодара, переправясь через Кубань в неожиданном для большевиков месте.
Приготовления к этому походу и очистка дороги от большевиков, засевших в станицах и вдоль железной дороги, заняли некоторое время, и только 25 марта мы вышли к Георгие-Афипской станице, которую мы миновали под сильным обстрелом бронепоездов большевиков, которых не удалось привести к молчанию, а пришлось только отогнать.
Здесь, в станице, я видел маленькую героиню. Это была хорошенькая казачка лет 18. Она вышла замуж за молодого казака, который перешел к большевикам и занялся грабежом. Она бросила его и вернулась к своим родителям. Станица Георгиевская была занята большевиками, и торжествующий муж пришел предъявить свои права. Она наотрез отказалась пустить его к себе. Он стал угрожать расправой, но она забаррикадировалась в своей комнате и предупредила его, что живой не дастся ему. Казак-большевик взломал дверь, но тут же был убит из винтовки своей женой.
Это была очень скромная маленькая женщина. Она с удовольствием принесла некоторым из наших спутников белья, в котором мы так нуждались, и ни за что не согласилась принять какие-нибудь деньги.
Какова могла быть ее судьба?
Из Афипской мы пошли почти без всяких дорог, то и дело пересекая вброд разлившиеся ручьи. Для лошадей этот переход был убийственным. Раненые и больные безумно страдали; двигались мы медленно, но зато вне досягаемости большевиков.
Под утро мне пришлось управлять брошенной повозкой. Кто-то приказал мне или вывести ее, или бросить в полу-болоте от разлива рек и оставить на произвол судьбы. Я вывез эту повозку.
Впереди меня, на низкой телеге, везли раненого армянина-офицера. Он все время стонал от боли в ноге и боялся, чтобы я его не задел.
Его черные, как чернослив, глаза были вовсе не так страшны, как его угрозы.
– Я тебэ морду разобью, если тронэшь, – жалобным слабым голосом пугал он меня.
В ту войну, во время одного из неудавшихся наступлений на Рижском фронте в самом конце 1916 года, мы отходили густым лесом. Я шел сзади нашего начальника бригады. На тропинке мы обогнали носилки с раненым. Увидев генерала, офицер-армянин, раненный в живот, остановил носилки и на вопрос генерала Л., куда он ранен, он стал жалким, почти плачущим голосом объяснять генералу, что он ранен в живот и что только благодаря геройству горниста и еще одного солдата, которого он не знает, он был вынесен из-под проволочных заграждений.
Его единственной заботой было, чтобы генерал разыскал того солдата и представил обоих к Георгиевскому кресту… Его благородная заботливость так мало соответствовала его жалобному голосу и немного смешному восточному акценту. Этот человек не думал о позе.
Рано утром мы переправились через широкий рукав разлившейся Кубани и вышли к аулу Панахес.
Теперь я уже пишу, имея перед собой записную книжку, купленную в станице Елисаветинской. В кратчайшей конспективной форме я набрасывал мелочи и события нашей жизни и мои впечатления. Из нее я вижу и помню, какое удовольствие это мне доставило, что я купил себе новую папаху, которую благополучно довез до Новочеркасска и там подарил ее моему другу А.Ф. Аладьину.
Какое удовольствие теперь доставляют мне мои старые записные книжки; как много говорят они мне, эти короткие, сжатые, часто сокращенные слова, записанные иногда чуть ли не на ходу моим верным пером. Это перо служило мне верой и правдой и почему-то погибло в 1919 году в Черном море.
Во время веселого перехода в Константинополь мы разгулялись на корме нашего скучного cargo. Нас было семеро: английский летчик, еще один милый англичанин, два летчика-американца и нас трое русских. Мы устроили в этот день веселый capitain’s dinner; кривой итальянец-stewart пел неаполитанские песни, закатывая единственный глаз. Ночь была лунная и дивная. На корму парохода мы принесли бочонок вина и среди пляски диких и какой-то борьбы мой Waterman выскользнул из кармана и прыгнул в глубь Черного моря.
Sit tibi aqua lervis!
Какой хороший сюжет для артистической рекламы.
Но вот что значит старая записная книжка с ее воспоминаниями. Вместо фактов, с страниц ее слетают такие неожиданные мелочи, как папаха и перо.
Здесь, через разлившуюся Кубань, с помощью одного парома ген. Корнилов сумел переправить всю армию и весь обоз. Это был необычайно дерзкий опыт, который удался, но забота о раненых не дала использовать этой неожиданности.
Как я писал, мы вышли на запад от Екатеринодара в то время, как нас ждали с юга или с востока. Удар всеми силами без сомнения покончил бы с большевистским гнездом, но ген. Корнилов не мог не опасаться удара сзади по обозу с ранеными и оставил Марковскую бригаду почти целиком на левом берегу Кубани для его прикрытия.
Бригада Богаевского, части Покровского и конница, бывшая под командованием Эрдели, Глазенапа, Улагая, обрушилась на большевиков и в первый же день, без отдыха, прогнала большевиков в самый Екатеринодар. Если бы с нами была блестящая бригада Маркова (1-й офицерский, потом ген. Маркова полк и 1-й кубанский, потом ген. Алексеева полк), нет сомнения в том, что сопротивление было бы сломлено и мы вошли бы в долгожданный Екатеринодар.
Но ген. Корнилов имел все основания думать. что нападение на наш тыл вполне возможно, и предоставить самим себе раненых и больных он не мог. В этом-то и заключалась вся трудность маневрирования. Если бы наши вожди имели дело с другим врагом, то несомненно можно было бы рискнуть, но оставлять их на жесточайшую расправу и избиение было невозможно. Впрочем, скоро опыт, к сожалению, показал нам справедливость этой меры.
Паром, переправлявший нас, подымал человек 40, тянули его, конечно, руками, и, несмотря на это, переправа прошла блестяще. В Елисаветинской, богатой станице, мы застали бодрое и веселое настроение. Забыты были все тягости похода. Было совсем жарко, и даже вши были не до такой степени отвратительны.
Здесь была объявлена кубанским атаманом и ген. Корниловым мобилизация, на которую очень бодро отозвалось население, к сожалению, не оказавшееся устойчивым.
Настроение было таково, что в своей записной книжке от 28 марта я уже вижу слова: «Взятие Екат. благ. молебен. Последний день 47 дней».
Действительно, раненые, которых привезли из самого Екатеринодара, сообщили, что он уже взят. Священник отслужил благодарственный молебен, мы выпили местного пива в погребке у казака Кубанца, и вечером я уже мечтал о последнем дне, о сорок седьмом дне испытаний. Но перед нами стояли новые разочарования, и еще было 24 дня, которые вновь привели нас на Дон.
На другой день стрельба с утра доказала нам, что надежды наши были напрасны. Бой продолжался. Я утром пошел в штаб, находившийся в 11 верстах у фермы сельскохозяйственного общества в пяти верстах от Екатеринодара. Дорога, сначала уходившая от реки, в конце привела меня к роще на самом берегу Кубани, на ее высоком берегу. Здесь же, в только что начинавшейся зелени, находился маленький домик фермы, где находился Корнилов и где он был позже убит.
Отсюда открывался прекрасный вид. Весь Екатеринодар был виден; направо, внизу, бежала извилистая, мутная, как сами казаки ее называют, Кубань.
В роще еще лежали неприбранные трупы убитых большевиков. Одного из них я хорошо помню. Это был здоровый черноусый парень с прострелянной головой; на нем была матросская фуфайка под курткой (голландка) и на руке был выжжен порохом якорь. Почему этот матрос должен был погибнуть в этой прозрачной весенней роще? Какая ненависть увлекла его в эту борьбу? На дороге я видел еще два трупа. Один был «наш». Молодой солдат, которому чья-то заботливая рука прикрыла глаза. Он лежал у обочины дороги, руки ему скрестили и лицо его было загадочное и торжественное. Недалеко от дороги была убита в тот же день сестра милосердия. Я, помню, издали заметил ее белую повязку, и мне только позднее рассказали о ее случайной гибели от шального снаряда.