Героическая эпоха Добровольческой армии 1917—1918 гг. — страница 21 из 34

Из-за холма вышла немолодая женщина, в наброшенном на плечи армяке, за ней два казака с винтовками и офицер. Она повернулась к ним лицом, потом накинула быстро на голову армяк и пошла от них. В это же время казаки вскинули винтовки. Грянул выстрел, и она упала лицом в землю.

Все это произошло в какие-нибудь три-четыре секунды. Я был от всей этой ужасной сцены в двадцати шагах. Я поскакал к этой группе, и офицер холодно и резко заявил мне, что так надо было сделать. Это не было убийством, это был расстрел.

Потрясенный этим зрелищем, я пошел узнавать в чем дело.

Оказывается, что эта женщина, рано утром, когда к ней вошло несколько офицеров и казаков, приняла их за большевиков, очень им обрадовалась, предложила есть и тут же, с гордостью, похвасталась своим подвигом.

Накануне четыре наших разведчика зашли к ней (дом ее был на самой околице). Она их напоила, накормила и спать уложила. Потом, когда они заснули, сбегала, как она сказала, за товарищами и выдала их.

– Вот поглядите, они там в канаве так и валяются, – добавила она с гордостью.

Гражданская война ужасна, ужасны в ней казни и убийства своих же братьев и еще страшнее убийство женщины. Но как могла решить иначе военная справедливость, самая слепая из всех.

В этом случае, с которым мне пришлось столкнуться, я увидел весь ужас нашей борьбы.

Оказывается, муж этой женщины был рьяный большевик и воевал против нашей армии, и был убит в одном из боев. Из мести эта женщина уговаривает довериться ей четырех усталых добровольцев, выдает их на убийство и с гордостью хвастается этим. У ней было двое детей – свидетелей этой страшной драмы. Когда она поняла свою ошибку и увидела неминуемую гибель, она не пала духом и кричала: «Ну, что же, мужа убили, меня убьете, убивайте и детей».

Что станет с ее детьми в будущем, вчера свидетелями изменнического убийства четырех людей, доверившихся их матери, и на другой день казни ее?

Какая вообще ужасная судьба ожидает русское молодое поколение, воспитанное в этой борьбе среди холода и голода, привыкшего к убийству, грабежу и разврату? Что вынесет из этой борьбы молодежь, проведшая три года в братоубийственной резне, не видавшая в свои лучшие юные годы ничего, кроме тяжких испытаний и жестокости? Какой характер нужно иметь, чтобы выйти из этого проклятого ада, охватившего Россию, сохранив в себе веру в Родину и свои человеческие чувства!

* * *

В той же самой Гнилобалковской мы зашли в хату закусить. Хозяйка была неприветлива и запугана. Хозяин, длинный несуразный мужик, все время кланялся и старался услужить. Он старался быть любезным и называл нас по ошибке «товарищами»; на грозный окрик одного из офицеров он совсем растерялся и залепетал о том, что он не хочет обидеть «господина товарища». Когда он вышел, его маленький сын, лет четырех, гордо заявил: «А мой тятя большевик». В том озлоблении, которое охватило тогда наши войска, этого было бы достаточно, чтобы наш хозяин был бы убит; к счастью для него, среди нас не было ни одного кровожадного человека, и мы ушли от него, заплатив ему и посоветовав не учить детей восхвалять его доблести.

Рядом солдат-доброволец чех рассказывал, что он убил крестьянина-большевика.

– Почему же он большевик? – спрашивали его.

– Уж я знаю, что большевик, – отвечал тот.

Потом говорили, что он никого не убивал, а просто похвастался. В этом люди находили какое-то озверелое наслаждение.

Я знал молодых людей, которые спокойно перечисляли, сколько человек они убили. Все это делалось с каким то убийственным молодечеством, как охотник, хвастающийся количеством убитых волков.

Поистине «homo homini lupus» стало в России, думалось мне, но объяснение этого ужасного душевного уродства сейчас же подсказывало вам, что чаще всего (я не говорю о садистах) это были люди, перенесшие и иногда и не раз не только угрозы смерти от красных, но сидевшие у них в тюрьмах, видевшие расстрелы своих близких, оскорбленные, разоренные большевистским, забывшим образ человеческий, чудовищем. В них горело ярким пламенем чувство мести, и нелегко было им совладать с ним.

Я кончаю эту главу тем же, чем и начал. Самое ужасное в этой гражданской войне – это то, что люди становятся ненасытными к крови; то, что эта кровь, своя же, еще как-то более хмелит людей и ничто не может удержать их от мести и кровавого разгула.

В войне, где добровольцев было мало, и где против них стояли опьяненные каким-то призраком власти, недавно бывшие дисциплинированными солдаты, восторгавшиеся всяким убийством, которых на это подбивали агенты Ленина и Бронштейна, якобы на радость пролетариата, другого выхода, как смерть за смерть, почти никто не видел. И это было необычайно тяжко, это давило страшным грузом на совесть, но внутри трудно было удержаться от вывода, что другого выхода нет.

В этом страшном пожаре смерть носилась по нашей несчастной Родине и начинала свою небывалую в мире жатву.

Я как-то прочел о том, что какое-то племя в Африке по религиозным убеждениям решило покончить с собой и достигло этого. Вот такое-то поветрие самоубийства, растления, самоуничтожения охватило тогда обезумевшую «революционную» Россию, и это самоуничтожение продолжается и до сих пор под холодным спокойным рассудительным наблюдением кучки, чаще всего чуждых русскому племени, людей.

Более трех лет смерть носится над Россией, точно ожесточаясь оттого, что она не может никак с ней покончить. Это уничтожение России уже потеряло характер мести. Холодными организаторами гибели России оно введено в систему, и, как это ни странно, этого не хотят понять на западе.

Россию отдали крови и смерти и махнули на нее рукой. В то время, как одни убивают методично, другие, их худшие пособники, рассчитывают с карандашом в руках, какую прибыль может принести все это море русской крови, страшная смертность, гибель детских поколений, развал русской культуры, и их не могут коснуться наши страдания.

В лучшем случае они, эти лицемерные островитяне, полагающие, что море служит им преградой для революций, пожимают плечами и утверждают, что мы «преувеличиваем».

Каждый золотой фунт, перебегающий по морским водам, – это сотни жертв. Мы это видели, это знаем, и мы никогда этого не забудем.

Какая-то справедливость должна быть, и, когда настанет ее час, страшен будет голос русской крови и в ней погибнут все те, кто спекулировал на ней.

А пока она льется, льется, изредка ручейком, часто реками, а иногда и разливается как море, в котором не видно России, а видны лишь жадные чуждые хищники и их отвратительные заморские друзья.

Русская кровь, кто знает тебе цену? Кто оценит великие страдания нашей великой мученицы? Кто исцелит ее раны и когда же, наконец, мир проснется от своей спячки и поймет, какое ужасное преступление творит он своим безучастием и пособничеством в величайшем из исторических преступлений?

XIV. Светлая заутреня

В этот год Пасха была поздняя, 21 апреля по ст. стилю. Где встретим мы ее, мы не знали, но на что-то надеялись к этой Пасхе.

Этот весенний русский праздник всегда дышит надеждой и тянет к новым мечтам.

Мы продвигались к Дону.

Запомнился мне особенно хорошо один переход за это время.

Как-то раз, поздно ночью, мы вышли к последней железной дороге на кубанской территории. За ней мы уже приближались, через незначительный кусочек Ставропольской губернии, к границе Дона, где нас ждало восставшее казачество.

Луна уже заходила, и мы были перед рассветом. Густой утренний туман окружал нас так, что ничего не было видно кругом. Я ехал в рядах конвоя ген. Алексеева. В тумане громыхал наш обоз. Впереди был ген. Деникин со своим штабом, ген. Алексеев был тут же. Приказано было стать, не курить, громко не говорить. Обоз затих и только пели свои исступленные песни лягушки.

По нашей команде пробежала шепотом весть: сейчас будем переходить железную дорогу. В двух– или трехстах шагах от нас стоит красный бронепоезд. Так доносили из тумана разведчики.

Действительно, вскоре мы услышали тяжелые вздохи паровоза. Они приходили к нам из этого молочного облака, окутавшего нас в утреннем молчании. Паровоз стоял на месте. Я не помню, сколько времени продолжалось это томительное ожидание. Что-то было неладное с паровозом. У него, вероятно, буксовали колеса, так как слышно было, что он собирается двигаться. Наш обострившийся слух, казалось, слышал шум колес, не могущих сдвинуть поезд. Где-то кричали петухи, и туман мог разойтись. Нервы были натянуты.

Наконец он собрался с силами и двинулся. Слышно хорошо было его движение, сначала медленное, слышно было громыхание цепей и буферов, и он пошел. Мы не двигались. Он удалялся от нас направо.

Туман расходился. Мы начинали разбирать окрестности, скучные, предрассветные. Появился из облака наш обоз, и в это время раздался взрыв, потом другой.

Я не помню, было ли задачей взорвать поезд, но во всяком случае мост, разделявший нас от него, был взорван, и немедленно двинулись мы вперед, продрогшие в тумане.

Железная дорога проходила мимо нас в полуверсте. Хорошим ходом мы проскочили через нее со всем обозом.

Бог хранил нас. Вдалеке слышна была перестрелка. Наши передовые части отгоняли поезд, который, поняв свою ошибку, вновь старался приблизиться и открыл по нас стрельбу. Но она уже была почти не опасна и сбитые с толку красные артиллеристы палили зря по повозкам. Рассказывали, что будто убили кубанского министра, потом говорили, что не министра, члена Рады, потом, что не убили, а ранили, но, сколько помнится, никто из этих доблестных мужей не пострадал.

После этого памятного перехода мы добрались до станицы Плоской или Новокорсунской, где мы завершили восьмерку нашего незабываемого перехода[4].

Вскоре мы добрались до Лежанки, где впервые встретили сопротивление большевиков в начале похода, сопротивление, столь дорого стоившее им.