Мы остановились у священника. Была Страстная неделя. Матушка пекла куличи. Красили яйца, и мы рассчитывали хорошо встретить Пасху в гостеприимном доме. Большевики казались нерешительными и как будто отказывались от преследования.
Мы жили спокойно. Ходили с милыми сестрами Энгельгардт в церковь. Искали водку и скучали по новому идеалу – Новочеркасску, который казался нам таким же прекрасным, как исчезнувший из наших мечтаний Екатеринодар.
От первой донской станицы, Егорлыцкой, восставшей одной из первых, мы были в 25-ти верстах и не понимали, почему мы не идем туда, где казался отдых обеспеченным. А как мы мечтали об отдыхе!
Так, в ничегонеделании, дожили мы до Страстной субботы и вполне были уверены, что встретим Пасху здесь. Но вот с утра приблизившиеся большевики открыли стрельбу по Лежанке.
Снаряды ложились довольно аккуратно по селу, имея мишенью колокольню церкви, вокруг которой размещались штаб, ген. Деникин, ген. Алексеев и остальное начальство.
Были раненые. На площади лежала убитая лошадь. Я сходил к полк. Реснянскому, приехавшему из дальней командировки. Его впечатления о России были самые мрачные. Россия безвозвратно погибала. Я грустно возвращался домой. В десятке сажень неожиданно ударил снаряд, и улица опустела.
У нас было подавленное впечатление неизвестности. Мы пообедали, и многие расположились поспать. Нас было человек десять в комнате. Артиллерия большевиков действовала вяло. В это время нам приказано было быть готовыми через час, так как мы уходили из Лежанки.
Посыпались догадки, предположения. Итак, мы не увидим Пасхи!
Я пошел к своей лошади, чтобы приготовиться к отъезду. Когда я проходил через двор, низко надо мной пролетел снаряд и ударил где-то за нами невдалеке.
«Перелет», – подумал я, потом «недолет», а «потом…»
Я не успел дойти до конюшни, как страшный треск раздался сзади меня и как будто в самом доме, где мы жили. Я бросился в него.
В одно мгновение мне показалось, что снаряд упал в наш дом, где спало человек десять, и я представлял себе уже кучу изуродованных тел.
В узком коридоре я встретил перепуганную матушку, ее дочку, скользившую как-то вдоль стены и жену офицера, жившую у них, всю в крови. Все это кричало и охало. Я бросился в нашу комнату. Все были на ногах и никто не ранен.
Оказалось, что снаряд попал у самого окна нашей хозяйки, выбил раму и, к счастью, никого не тронул. Только осколки стекла порезали гостью матушки.
После всего этого всем было не до сна и нам приказано было торопиться. Мы уходили на Дон, в Егорлицкую.
Прощай куличи, пасхи и красные яйца!
Мы вышли вечером кружной дорогой вдоль какой-то речки.
Сейчас передо мной карты, и с помощью записной книжки я силюсь припомнить этот переход. Ведь это было три года тому назад. Три года испытаний, и сколько пережил я за это время.
Я не нашел подробной карты-десятиверстки, которая бы мне указала наш путь; но, развертывая их непослушные свитки, я вспоминаю другие места, другие надежды. Все это куски России, великой, единой, которые ушли от нас и в этом беглом взгляде на холодную карту, испещренную именами, то дорогими, то связанными с тяжелыми воспоминаниями, тоска захватывает сердце. Мы же были там. Там, на русской земле, искали мы счастье и свое и своей Родины. Эти краски географической карты залиты русской кровью, и про этих людей, безумно любящих и любивших свою Родину, болтают озлобленные эмигранты, ничего не делавшие для ее спасения, кроме надменного самолюбования и оценивания ошибок тех, кто работал, кто умирал на этих забытых полях, – чьих могил мы никогда не найдем.
Неужто это все было напрасно, а нужны самодовольные рассуждения и пошлость человечества, чувствующего себя в безопасности?
Этот переход был очень легкий. Во-первых, мы шли на Дон, а во-вторых, мы торопились к заутрене.
Наступала темнота, появилась ущербленная луна в облаках. Спичек не было, и мы курили по очереди, так чтобы можно было зажигать папиросу от последнего. Как берегли мы этот священный огонь!
И вот в темноте к нам вышли мельницы, предвестие жилья. Все заторопились, лошади прибавили хода. Замелькали хаты.
Лихорадочно мы стали разыскивать квартирьеров, и всех потянуло к церкви.
Она уже была ярко освещена.
Светлая заутреня уже шла.
Кое-как привязав к плетню указанного дома лошадь, распустив ей подпругу, я побежал в церковь.
Она была полна народу. В ней было жарко от людей и свечей. Пот лил градом. Но какое наслаждение было услышать наше великое:
– Христос Воскресе!
Я смотрел на серьезные, точно испуганные, лица казаков, на своих друзей, и слезы радости, слезы воскресения так и бежали из глаз.
– Христос Воскресе, – говорит батюшка.
– Воистину Воскресе, – гулом идет к нему ответ, и слышу я его сейчас и вижу эти одухотворенные простые лица, освещенные свечами, и чувствую ту радость, удивительную, великую, которая, как ураганом, увлекла меня к счастью.
Да, воскрес Христос и мы воскреснем, воскресли уже, и пение великой песни, как будто заунывное и вместе с тем волшебное по своей силе, надежде и ясности спасения, сжимает так радостно сердце, что свечка дрожит в руке и слезы в глазах отражают бесчисленные огни свечей и страшная лихорадочная радость горит в сердце, в голове.
Ген. Алексеев христосуется со священником, за ним Деникин. Нет сил терпеть. Хочется плакать, не зная отчего, и я выхожу, мимо тех же бородатых, с исступленно-вдохновенным лицом казаков, из церкви.
Моя малярия оставила странный след. Я очень стал плохо видеть в темноте. Я не могу найти дороги и жалобно взываю к сестре Вере Энгельгардт.
– Вера Вадимовна! Вера Вадимовна!
Она находит меня и ведет. Я, как слепой, иду за ней.
Мы возвращаемся. Сварливая, «интеллигентная» хозяйка раздражена нашим приездом и даже не хочет нас угостить. Наш квартирьер Неволин – донец и болеет за все казачество. Он груб и решителен, и мы кое-как разговливаемся.
Наши милые барышни устроены, а мы, усталые и счастливые, валимся спать на холодном балконе.
«Христос Воскресе!»
XV. Вера Энгельгардт и Бобочка Ерофеев
Героический период нашей борьбы с большевизмом дал много героев и многие, многие из них остались безвестными.
Человеческая память ненадежна. Блеснет подвиг, загорится слава, но подстерегающий ее закат окутает ее облаками, и забывают люди и блеск подвига и яркое служение долгу.
В жизни журналиста всегда мелькает множество известных имен, мы не можем не отметить их в своих писаниях. Но их слава бежит впереди нашего торопливого пера, мы чаще всего догоняем ее победоносную колесницу.
Зато, в наших руках остается возможность отметить тех, кто может не попасть в книгу, в историю, в труд. Это те, часто героические, стрелочники, мимо которых с грохотом несется на всех порах поезд, уносящий историю и ее творцов, которые не заметны историкам, а нам, журналистам, таким же эфемеридам, как и они, которых сегодня знают, а завтра забывают, они ближе, мы скорее заметим их и больше чувствуем их. Мы не литераторы, мы не сделаем из них героя или героиню романа, мы хотим описать, может быть сфотографировать, их подвиг, такой удивительный для тех, кто встречался с этой прекрасной, скромной породой людей.
В этом очерке я беру двух лиц, совершенно разных характеров, разного склада. Я с восторгом вспоминаю их дружбу ко мне, я горжусь ей, и в полной их противуположности я вижу что-то их объединяющее. Их подвиг.
Через подвиг они шли к одному идеалу, так или иначе посвятив ему свою молодую жизнь, и обоих их объединила смерть – великая уравнительница.
Я хочу остановиться на «барышнях» Энгельгардт, как мы их звали, и особенно на Вере Энгельгардт и на милом Бобе Ерофееве.
Мой читатель не раз уже видел имя этих сестер среди моих впечатлений. Я хочу немного дольше поговорить о них.
Обе сестры кончили институт, если не ошибаюсь, Смольный. С начала войны они поступили в Кауфмановскую общину. Оба их брата в строю. Один в кирасирском полку, другой в Семеновском. Они из тех смоленских Энгельгардтов, которые гордятся своим предком, расстрелянным Наполеоном в Смоленске. Вся эта молодежь одним порывом полетела на фронт. Татьяна Э. попала в Сербию и перенесла трагедию сербской армии, оставлявшей свою родину по непроходимым албанским тропинкам. Вернувшись в Россию, она вновь немедленно явилась на фронт.
Революция, с ее бессмысленным преследованием Армии и офицерства, с ее «завоеваниями», покрывшими позором славное звание русского солдата и кровью и незаслуженными оскорблениями русского офицера, увлекла их на путь нового служения армии. Они с головой окунулись в Добровольческую Армию.
Один из братьев их с особой миссией был послан ген. Алексеевым к большевикам и одно время даже состоял при Тухачевском, тоже смолянине, офицере того же Семеновского полка. Этот Тухачевский – один из большевистских наполеонов – во что бы то ни стало гремел в Совдепии и его войска много позднее разбились об искусство ген. Вейгана, плоды победы которого не постеснялся приписать себе маршал с фонарного переулка Пилсудский.
За все время похода нельзя было не удивляться энергии, бодрости и силе духа этих барышень, с такой легкостью переносивших тяжести похода.
В нашей среде они были тем облагораживающим элементом, который не давал нам, в нашей ужасной жизни, забыться в ее повседневной дребедени и мерзости. С нами были «барышни», и один вид их, спокойных, выдержанных, никогда ни на что не жаловавшихся, успокаивал нас и не давал нам распускаться. Что сделали они для меня во время моей болезни, я уже писал. При всей их скромности в них было столько девичьего, русского, гордого достоинства, что они облагораживали все, к чему ни прикасались.
Вера Энгельгардт была моложе. Это была довольно крупная, сильная девушка, с чисто русским лицом, с прекрасными большими глазами, немного крупными чертами лица и удивительной нечастой, освещавшей все лице ее, улыбкой. Когда мы вернулись с похода, сестры недолго остались в бездействии и предложили свои услуги для трудного и опасного поручения в Совдепию, которое они прекрасно выполнили.