В 6 часов вечера во время заседания в Круг ворвались большевистские казаки во главе с изменником Голубовым. Он был в папахе и с нагайкой в руках.
«Это что за сволочь? – закричал он, ударив по пюпитру председателя. – Встать!»
Все встали, кроме атамана и Волошинова.
Со страшной руганью Голубов приказал вывести выборного атамана. На другой день его убили. Ту же участь разделил председатель Круга полк. Волошинов. Его не сразу добили и бросили полуживого на окраине города. Придя в себя, истекая кровью, он нашел в себе силы доползти до первой хижины и умолял впустить к себе.
Хозяйка сбегала за большевиками, донесла, и его добили.
Митрофан Петрович Богаевский не присутствовал на этом заседании, некоторое время скрывался; но был в конце концов арестован, посажен в Ростовскую тюрьму и холодным весенним утром, несмотря на заверение Голубова, что его не тронут, был расстрелян в Нахичеванской роще.
Десятки, а может быть и сотни, раненых офицеров, которых не успели вывезти, были безжалостно перебиты.
Сам Голубов не избег суда. Во время весеннего 1918 года восстания казачества он выступил на митинге в одной станице. Сзади него оказался молодой студент, брат расстрелянного Голубовым офицера. Он спокойно прицелился и в затылок убил его наповал.
Но тогда мы с ген. Складовским ничего не знали. Мы были в безопасности, и я рассмеялся. «Думали ли вы, Ваше Превосходительство, когда-нибудь кататься зимой в степи с редактором “Вечернего Времени”?» – спросил я его.
Мы ехали, обгоняя верные части донцов, уходивших в Старо-Черкасскую станицу, где их собрал походный атаман ген. Попов.
Поздно вечером мы сидели у гостеприимного казака в хорошей и богатой хате. Наш хозяин угостил нас и уложил спать. Почему-то на стенках висели две прекрасные раскрашенные французские гравюры времен царствования Александра II, с изображением русской церкви в Париже на rue Daru.
На другой день 13 февраля я, переправившись с большим трудом через Дон, лед на котором уже был слабым, приехал в станицу Ольгинскую.
Здесь начался для меня незабываемый первый Кубанский поход. 14 февраля мы ушли на Кубань. Через два дня мой спутник, ген. Складовский, избравший другой путь, думавший пробраться в Россию, был убит в станице Великокняжеской, и труп его был найден в колодце вместе с другим обезображенным трупом.
Так как мы выехали вместе, мои друзья, оставшиеся на Дону, считали, что с ним убит и я. Через некоторое время в большевистской печати появилось сообщение о моей смерти.
Все это я узнал много позднее. Тогда я об этом не думал. Передо мной был какой-то таинственный поход в неизвестность, жуткую, но манящую. Никто из нас не представлял себе тогда в эти лихорадочные дни, что может предстоять нам. Вера в вождей не оставила места сомнениям. Мы знали, что они ведут нас за призраком Родины, мы верили в нее и в победу, и с ними все жизненные вопросы упрощались до последней степени, и не слышно было ни одного пессимистического шепота, как будто победа и за ней Родина были нам обеспечены.
IV. За Родиной
13февраля я очутился в Ольгинской. На другой день армия уходила на юг по «соляному шляху», по которому когда-то чумаки возили соль с побережья Каспийского моря в Россию. Утром 14-го мы ушли. Я был зачислен без особой должности в штаб ген. Алексеева.
Первые переходы были не так тяжелы.
Я был на той войне, но застал ее уже на положении позиционной. Наше короткое Рижское наступление в декабре 1916 года и январе 1917 года носило, к сожалению, исключительно эпизодический характер, а после него, с революцией, мы просто жили в более или менее неудобной обстановке. Но каждый из нас знал, что где-то за тобой есть тыл, есть почта, есть связь со своим домом, с тем, что тебе дорого.
Тут же я начинал новую невиданную кампанию.
Мы шли ощупью среди большевистского океана, как блуждающий остров, несущий с собой таинственную прекрасную веру в родину. Кругом нас, если не были враги, были равнодушные люди. Мы шли на Кубань без разведки, без уверенности найти друзей и везли за собой громадный обоз, который, впоследствии, растянулся на десять верст.
Армия, а за ней и часть невооруженного населения, больные и раненые, негодные к строю люди, женщины потянулись неожиданно 9 февраля поздно вечером из Ростова через Нахичевань к Аксайской станице.
Держаться в большом городе с большевистски настроенным рабочим населением, с казачеством, не способным к борьбе, нельзя было, и Корнилов решил двинуться на Кубань, где, как предполагали, ген. Эрдели должен был формировать войска. Екатеринодар еще держался и думали, что мы успеем прийти вовремя на соединение с кубанцами.
10 февраля наша армия переправилась через Дон, перевезла свои 8 пушек и остановилась в Ольгинской станице, в нескольких верстах от Дона.
Утром 14 февраля, после того, как Корнилов и Алексеев не могли сговориться с казаками походного атамана Попова, который направился в Сальские степи, мы двинулись в путь прямо на юг.
Странную картину представлял наш поход. Впереди и сзади – воинские части, а посередине – бесконечные повозки вовсе не воинственного вида. Все это двигалось первое время вполне благополучно, если не считать одной глупой паники, все-таки стоившей нам много ценного груза, который интенданты поспешили бросить.
Самое тяжелое за весь этот переход, который окончился для нас возвращением на Дон 21 апреля, было чувство совершенной неизвестности. Да и вернувшись в донские станицы и узнав, что немцы в Ростове, мы опять не знали, куда мы попадем, так как мы знали только то, что к немцам мы не идем. Просматривая на днях свои записные книжки от конца похода, я нахожу краткие указания и вспоминаю, что одни думали, что мы будем уходить на Волгу и в Сибирь, другие мечтали пробраться поодиночке на Север России. Неизвестность угнетала нас от самого начала похода…
Я не был в строю. Шагая бесчисленные версты по бесконечной степи, отвратительной по своему серому весеннему однообразию, по грязи, или утром или ночью, по промерзшей неровной скользкой земле, делая переходы иногда больше чем в 50 верст, я, вооруженный журналист, думал много о том, зачем и куда мы идем. Единственный ответ был за Родиной. Она, эта мечта, потерянная нами, за которой мы гонялись эти тяжкие три года, и завела нас теперь на чужбину. Тогда мы искали ее в Донских и Кубанских степях.
Обыкновенно мы делали не особенно большие переходы, от 20 до 30 верст в день. Шли первое время не торопясь, сберегая лошадей, которым тяжело давалась эта грязь ранней и холодной весны. Что это была за грязь!
Я скоро стал разбираться в ней. Легче всего было идти по лужам; ужасна была скользкая, липкая грязь, по которой скользила нога, задерживая каблук; была еще грязь густая, засасывающая.
Сколько лошадей потеряли мы на этих переходах от этой грязи? Сколько видел я прекрасных скорбных лошадиных глаз, ожидавших неминуемой мучительной гибели?
Как-то раз на Кубани мы вышли с сестрой Татьяной Энгельгардт. Я еще остановлюсь на этих удивительных русских девушках-героинях, незаметных, скромных и удивительных в своем чистом великом порыве к Родине. Теперь я хочу рассказать незначительный эпизод, указывающий, в каких условиях приходилось нам передвигаться.
Энгельгардт шла впереди, выбирая места посуше. Но вот она оступилась, и ее сапог (она шла в высоких сапогах) завяз. Все усилия вытащить ногу с сапогом не приводили ни к чему. Пришлось ей постоять в чулке у забора, пока я вытаскивал сапог. Но и это было нелегко. Он трещал и грязь все больше засасывала его. Мне пришлось разрыть руками грязь и только тогда поднести эту изящную обувь моей милой спутнице.
Вечером мы приходили в какую-нибудь станицу усталые, грязные, озлобленные от усталости и голодные. Почти всегда недоставало папирос и табаку; часто не было сахару; ели в общем сытно, питаясь борщом, который с тех пор мне надоел так, что я его видеть не могу, хлебом и салом.
Самое тяжелое было ночные переходы.
Как-то раз ген. Корнилов узнал, что большевики готовят нам встречу на большой дороге. Нам предстояло впервые пересечь железную дорогу, где у большевиков были броневые поезда. К вечеру, вместо того, чтобы следовать тем путем, который был намечен, мы неожиданно повернули в сторону.
Куда мы шли, мы конечно не знали. За день мы уже прошли верст 20 и ожидали остановиться на отдых.
Это был мой первый ночной поход. Было очень холодно и темно. Ноги скользили по разрытой земле. Мы то шли, то останавливались. Холод и сырость пробирались через мое платье. Ноги отказывались передвигаться, глаза слипались; с каким-то отчаянием ожидал я утра, точно оно должно было принести что-нибудь новое, кроме новых верст по этой бесконечной степи.
Ночью мы остановились в хуторе Горном на самое короткое время. Где-то светился огонек, и я пробрался в хату, переполненную солдатами и офицерами. Было там душно и накурено, но было тепло и можно было спать. Это уже был идеал.
Через мгновение я спал, как убитый, но через несколько минут, или секунд (кто это знает?), кто-то крикнул, что надо идти. Одно мгновение было желание задержаться – обоз был длинный, но страх заснуть и проснуться одним заставил вновь идти и мерзнуть. У какой-то повозки знакомый офицер дал мне хороший глоток водки и откуда-то вытащил грязную, узкую куртку, которую я с трудом напялил на себя. Стало уже теплее. Но только на время, и вновь стал овладевать сон, и вновь темнота и усталость слипали глаза…
Когда взошло уже солнце, мы подходили к железной дороге и все, кого не обгонял я или встречал, все смеялись над моим видом. По странной случайности я вышел из Новочеркасска одетым совершенно неподходяще для этого похода. Я был в мягком автомобильном с наушниками кепи, в непромокаемом burberry, в желтых крагах и сапогах. Как это ни странно, все это я вывез из Парижа еще до войны в 1914 году.
А тут еще короткая куртка, не то кацавейка, узкая и смешная, поверх пальто. Получалось что-то юмористическое