Героическая эпоха Добровольческой армии 1917—1918 гг. — страница 8 из 34

Я был в одном из таких брошенных аулов, в Хабукае. Это был первый аул, в который входила армия. Уже одно название вводило нас во что-то новое.

Вся эта местность населена черкесами, против которых строил еще укрепления на Кубани великий Суворов. Все названия здесь татарские: Татлукай, Хабукай, Тактамукай, Шенджий, Понажукай, Панахес, Энем; реки тоже звучат для нас странно; Кургу, Пхас, Псекупс, Диск, Афипсья и др.

Казачество в этой местности отличается от более северных отделов. В отличие от так называемых черноморцев, основных кубанских казаков, происходящих от запорожцев, за Кубанью казаков называют линейными. «Линия» когда-то была линией укреплений, которая должна была сдерживать натиск туземцев. Сюда переселяли не казаков, потом уже принятых в казачество, что видно и по названиям станиц: Калужская, Самарская, Пензенская и др.

* * *

Я вошел в Хабукай из Рязанской станицы через прекрасную рощу. В начале аула, в грязи, застрял автомобиль, который каким-то чудом добрался до этого места. Мы занялись вытаскиванием его из этой трясины, пока въезжавший в аул ген. Корнилов не приказал бросить его, и остался этот бессильный обломок культуры в кубанской грязи.

Чистенький белый аул со скромной мечетью и наивным минаретом был абсолютно пуст.

Я никогда ничего подобного не видел. Ни в одном доме не было даже привыкшей к дому собаки. Мы ходили из одной сакли в другую. Везде было довольно чисто и совершенно пусто. Аул совершенно вымер. После измены рязанских казаков большевики вырезали часть мужского населения, а остальное ушло.

Было жутко ходить по этому, когда-то живому, кладбищу, пустому и молчаливому. На площади стояло какое-то странное, с обрубленными ветвями, дерево, выкрашенное охрой, на котором была прибита серебряная доска с турецкими письменами.

Психология каждого воюющего человека такова, что надо или же не надо, – он ищет чего-нибудь поесть. Здесь из всех саклей выходили люди с пустыми руками. Мы скоро ушли из этого пророческого памятника большевизму – этой мерзости запустелой.

Условия нашей жизни были нелегки, но здесь, в этой дикой, вообще малонаселенной местности, а тогда брошенной населением, они становились еще более тяжелыми.

Мы точно не знали, куда мы идем. Случайно, по моей страсти к графическим картам, я имел нужные карты, но они мне ничего не говорили.

Мы уходили на юг и медленно двигались параллельно течению Кубани на запад.

Как-то раз, поздно вечером, где-то в горах заблестели зарницы и изредка раздавался очень отдаленный гром. Я шел в долине с артиллерийским офицером. Он остановился и сказал: «А ведь знаете, это артиллерия».

Мы стали прислушиваться и присматриваться. Знаете ли вы, мои читатели, то удивительное щекотное чувство неизвестности, ночью, когда вы идете по совершенно не знакомой никому местности, когда вы ничем не гарантированы от нападения и жестокой смерти, когда вы ждете слияния с новой силой, которую фантазия заставляла расти до необычайных размеров.

Таинственная Кубанская армия, которую мы хотели считать тысячами, была где-то около нас и дралась с врагом.

«А далеко ли от огня?» – спросил я.

«Верст с двадцать, – отвечал офицер, – хотя в горах труднее разбираться».

Шагая вдоль обоза, я встретил адъютанта ген. Алексеева, нашего милого ротмистра Шапрона. Я ему поведал разговор с офицером.

«Пойдем к генералу, – сказал он, – и расскажем ему».

Среди телег, на простой линейке, управляемой австрийским военнопленным, богатым когда-то молодым человеком, интеллигентным и очень воспитанным, попавшим случайно в кучера к ген. Алексееву на походе, ехал наш старик, покрытый не то одеялом, не то попоной.

Жестокая болезнь почек требовала спокойствия и комфорта, но ничего не могло заставить его изменить образ передвижения. Сзади его линейки ехала линейка нашей милой Н.П. Щетининой, которая являлась хранительницей нашего старого вождя.

Кругом были горы и молчание. На узкой линии дороги двигался и тарахтел наш обоз. Какие-то люди проносились верхом иногда мимо нас. Стоянка еще была не близко.

Шапрон подвел меня к линейке генерала.

«Ваше превосходительство, Суворин слышал выстрелы и видел свет от разрывов, не может ли это быть армия Эрдели?»

Из-под попоны выглянули очки генерала.

«Глупости, – сердито сказал он, – это ген. Марков наступает на правом фланге».

И вновь закрылось одеяло или попона, а я остался разносчиком ложных известий.

В другой раз, шагая по перелескам светлым мартовским днем, среди проклятого кубанского дубняка, ничего общего не имеющего с нашим дубом, я измотался в борьбе с ним.

Вы не знаете, что это за существо – выродившийся дубняк. Он почти ползет по земле и хватает нас за ноги. Он крепок и силен, как его деды, старые дубы, но он стелется по земле и подл. Так бывают у великого крепкого человека несчастные потомки, жалкие, подлые, но которым судьба оставила от предков их крепость и силу, но не к движению ввысь, а в подлом ползании по земле. Вот эти, точно живые, крепкие сучья хватали нас, держали наши утомленные ноги, валили с ног слабых и усталых и назывались дубом.

Был случай, когда я, измученный переходом, раздраженный этой борьбой с этим новым врагом, остановился и стал в исступлении колотить палкой по извилистой ветке, чуть не свалившей меня. Надо мной тогда смеялись, а я до сих пор чувствую эту злобу против этого немого гнусного врага.

Мимо меня, не торопясь, проезжал Корнилов со своей свитой. Он перевел своего прекрасного донского коня на шаг и весело, что редко бывало с ним, поздоровался со мной.

«Ну что, думали ли вы, редактор, – сказал он, – гулять пешком по Кубани? Посмотрите направо, с горы, – видна уже Пашковская (станица в десяти верстах от Екатеринодара). Скоро там будем!»

Он был весел и доволен. Его монгольское лицо светилось победой, и его свита, эти кое-как одетые офицеры, этот солдат с трехцветным значком и неподвижным, как полагается знаменосцу, каменным лицом, казались мне небожителями, встреча с ними – счастьем, его слова – откровением.

Я обращаюсь к людям, делавшим войну.

Помните ли вы то впечатление, когда мимо вас, шагающего с вашей убогой винтовкой, проезжает вождь и его свита, которым вы даете дорогу? Одно то, что он смотрит на вас сверху вниз, с высоты своего коня, и что вы молитвенно смотрите на него снизу вверх, – как это все просто выражает все, что нужно дли войны – вождя и солдата.

Я даже не был солдатом, но его взгляды, его несколько слов, как всегда нужные или ненужные улыбки свиты – везде одной и той же, – узнающей вас или презирающей в зависимости от «хозяина войны», все это вас делает готовым человеком на смерть не char a canon, а именно сознательно готовым к смерти человеком.

О великая госпожа – Война, о, великая, немилостивая, жестокая, что в тебе прекрасного, что так привлекает и простые и возвышенные души; почему тот же генерал в другой обстановке для тебя ничто, а когда у тебя винтовка за плечом, а он на коне – он полубог.

Я не молодой поэт (кстати, я вообще не поэт), я не Ernest Psichiari, этот очаровательный вдохновенный воин-крестоносец; я не военный профессионал, загрубевший в боях, но я, вспоминая сейчас в тихом Passy эти впечатления, я чувствую как бьется по-другому сердце, как холодеют руки и хочется поднять глаза и встретить взгляд вождя.

О наш вождь на белом коне, как смеют скептики смеяться над тобой; дай нам, как милость, умереть за тебя, ты неизвестный и долгожданный.

V. Ледяной поход

Первый Кубанский поход, знак отличия которого мы носим с гордостью[2], часто называют корниловским или, как потом это было принято, «ледяным» походом. В действительности этот переход был самым жестоким испытанием нашей армии и навсегда останется в памяти у всех, кто его пережил; этот переход в какие-нибудь 16 верст мог быть действительно назван ледяным.

Мы вышли из аула Шенджий (28) марта. В это время уже состоялось соединение Кубанской Армии, не Эрдели, а полковника Покровского, произведенного кубанским парламентом Радой в генералы.

Наши действующие части были направлены на станицу Ново-Дмитриевскую, а части штабов, обозов и раненые – на станицу Калужскую.

Утром, когда мы вышли, погода резко испортилась.

Пошел скверный мелкий дождь. Дороги, и так малопроходимые весной в этой местности, совершенно расползлись, и то и дело видны были застрявшие повозки с несчастными, выбившимися из сил, лошадьми. Я с охотой помогал этим истинным друзьям человечества, и мне стало тепло. А дождь все шел, как из сита. Нас направили на Калужскую. Я шел с сестрами Верой и Татьяной Энгельгардт и прапорщиком А., нашим веселым хозяином собрания. У самого раздвоения дороги, в кустах, среди плавучей грязи, я заметил кучку людей. Мы с В. Энгельгардт подошли к ней. На кочках в кустарнике лежал человек, бившийся в эпилептическом припадке. Помочь ему ничем нельзя было: повозки были заняты, проехавший доктор, несмотря на наши требования, оставил его. Кое-как удалось взгромоздить его на какую-то повозку, и мы пошли дальше.

Шли мы по довольно высокому плато. Дождь все усиливался. Мы уже шагали не по лужам, а по сплошной воде, доходившей нам выше щиколоток, а иногда почти до колен. Кроме того, всю эту воду гнало по склону, и я впервые видел целые поля с бегущей по ним водой. Справа с севера дул сильный ветер, гулявший рябью по этим холмам, покрытым водой. Но это продолжалось недолго.

Природа точно освирепела против нас. Пошел мелкий снег и град, точно мелкие оледенелые брызги. Лошади на дороге (мы шли без дороги) останавливались, фигуры неподвижных раненых покрывались корочкой льда.

Во Франции называют это giboules de mars, но на Кубани, в горах эти giboules – были ужасными.

Идти по воде, покрытой то и дело салом, которое не обращалось в лед только потому, что ветер гнал воду по этим холмам, было ужасно тяжело. Промокшие в холодной воде ноги к