Иван Иванович на него автомат.
— Застрелю! Не имеешь права, гад! Немецкий служака, холуй! — вскипел Суполкин. — Молись, сволочь!
Будочник замер, даже попятился, глаза налились кровью.
— Служака, говоришь?! Такой паскуде служить, да? Ты думаешь, немца я не бил? Идем, герой! И ты айда! — Он поддал под зад Петру Ивановичу и выскочил из полутемной будки.
Забежал в сарайчик, зажег фонарь, сунул его в руку Петру:
— Свети!
И начал расшвыривать землю. Стало вырисовываться что-то похожее на очертание человеческого тела.
— Смотри, партизан, смотри, Петя, на господина офицера.
— Это ты его, Гаврюшка? За что же?
— За длинные руки, ударил меня по лицу, сволочь… А другой — под скирдой лежит. Немец — дорожный техник… Все выкаблучивался, душу мотал, паскудина… Но тот маленький, того с одного маха…
— Гаврила Иванович! Давай взорвем эшелончик — и к нам, в лес, в отряд? — предложил Иван Иванович.
— Нет. Тесно с людьми. Могу и побить кого, если не по душе мне. А эшелончик — дело стоящее… Я сам хотел, чего уж тут. Меня фашисты на прицел взяли — чую.
Быстро и без помех подготовили полотно к взрыву — подложили под него взрывчатку, а Гаврила Иванович стоял в стороне с зеленым фонариком: мол, все в порядке.
На рассвете эшелон подорвался: десять вагонов со снарядами в сплошную труху. Снаряды ухали долго.
Гаврила Иванович мешок за плечи — и в дорогу, даже не попрощался. Партизаны благополучно вернулись в отряд.
Македонский обнял мельника:
— Вот это брат, гордись.
— Куда-то он теперь ушел? — беспокоился Петр Иванович.
— Такого скоро не возьмешь. Будет диверсант-одиночка. Счастливого тебе пути… русский человек!
Хорошая работа, Севастопольская
На западе, даже на ближних подступах к Севастополю, пока тихо. Но мы знали: часы этой тишины сочтены.
Днем и ночью гудят жаркие дороги под гусеницами немецких танков, вездеходов, чеканятся солдатские шаги: на Севастополь, на Севастополь…
В городе тишина, а в лесах и горах самая горячая партизанская «работа». Все на помощь Севастополю! И на дорогах к фронту летят под откосы гитлеровские машины, рушатся взорванные мосты…
Лагеря наши без людей, разве кто больной, да и тот, приткнувшись к дереву, несет охранную службу.
Партизанская летучая боевая группа — все поджарые, до черноты прокаленные крымским солнцем, с глазами в красных прожилках от переутомления и недосыпания — вернулись из очередного задания. Короткий рапорт командиру отряда, выкладка трофеев — особенно документов, которые уже ночью будут лежать на столах командующего Черноморским флотом адмирала Октябрьского и командующего Отдельной Приморской армией генерала Петрова, — получение патронов, гранат, пайков, умывание в студеной горной речушке, горячая похлебка из тертых сухарей и сон, глухой, как вечность.
Ровно десять часов над скрытой от глаз теснинкой раздается храп, а потом, как по команде, обрывается. Уже через час по крутой тропе ползет змейка — снова в дорогу! Выше и выше, только на пике Демир-Капу она останавливается на короткую передышку, а потом — на звонкую яйлинскую тропу.
Если бы только была возможность запечатлеть на кинопленку хотя бы один июньский день в крымском лесу, то можно было увидеть прелюбопытнейшую панораму: дорога, насквозь прокаленная солнцем, тающий асфальт с глубокими вмятинами от шин, гусениц и кованых солдатских сапог, по сторонам ее шагающих потных немецких патрульных; увидеть бронемашины с вращающимися башнями, откуда пулеметы изрыгают временами лавину свинца; а за кюветами тянутся отделения полевых жандармов, обстреливающие кусты. Или можно было понаблюдать, как движется колонна немецких машин: впереди — броневики, позади — легкие танки, а в небе — самолеты, утюжащие огнем подступы с гор; подальше от дороги еще секреты, а еще выше новый кордон — завалы и проволочные заграждения.
Двигался враг по занятой им земле. На всю эту сложную систему обороны дорог требовались полки, полки.
Но нас даже такие преграды остановить не могут: тридцать, а то и до сорока партизанских групп — «пятерок», «четверок», «троек» просачивались сквозь все хитроумные засады, как вода сквозь едва заметные трещины. И летели мосты, и от снайперских пуль по немецким водителям падали в пропасти никем не управляемые семитонные «мерседес-бенцы».
Война на дорогах.
Я снова у Македонского — командира Бахчисарайского отряда. Брови у него выгорели, стали гуще, взгляд еще острее, а та подкупающая улыбка, которая всегда и всех тянула к нему, пряталась за резкими чертами лица, на котором было сейчас куда больше решительности, чем привычного для нас добродушия.
Он пожал мне руку, сказал зло:
— Дешевки, нагнали на станцию Бахчисарай эшелоны; разгружают их, как у себя дома.
— Что предлагаешь?
— У евпаторийцев получилось же, а? — хитровато щурит глаза.
Да, у командира Евпаторийского отряда Даниила Ермакова не операция, а музыка на весь Крым. Но в ней сколько сложных инструментов! Разведчики выяснили, что в районе деревни Ново-Бодрак замаскирована большая вражеская автоколонна и что она на рассвете следующего дня тронется на Севастополь. Заместитель командующего партизанским движением в Крыму Георгий Северский связался со штабом Северо-Кавказского фронта.
И все началось: усиленная боевая партизанская группа с пулеметами и автоматами заранее подошла на подступы к главной магистрали.
Выстроенные в три ряда, накрытые брезентами, автомашины врага готовились к движению.
По команде водители нажали на стартеры, и земля заходила ходуном — до того мощно сотрясала ее почти сотня дизель-моторов.
И никто из немецкой охраны даже не подумал посмотреть на небо, прислушаться к тому далекому ровному гулу, что надвигался со стороны Чатыр-Дага.
Наши летчики сразу же обнаружили колонну, и — пошло! Заход за заходом, а партизаны под бешеный ад взрывов ползком подбирались непосредственно к магистрали.
Не успели самолеты отбомбиться, а уцелевшие машины рассредоточиться, как по ошалелым фашистам ударило партизанское оружие.
Колонну начисто сожгли, разгромили. Это была хорошая работа, Севастопольская.
— Да, у евпаторийцев отлично получилось, — подтвердил я. — Выкладывай свой план, Михаил Андреевич.
Он был обдуман до конца, требовался лишь радист, да «добро» штаба фронта.
Я у Северского. Срочно зашифровали донесения и по радио в штаб — к маршалу Буденному.
Ответ был краток: действуйте, авиация будет!
…Чердачное перекрытие, пахнет солью, мышами, прелым зерном. В середине, под сушильной трубой, лежит молоденький солдат-радист, прикрыв ватником рацию. В углу, сдавленном железной крышей, вытянулся Иван Иванович Суполкин. Он всматривается в маленькие светлячки сигнализации, которые беспорядочно разбросаны меж путями. За станцией в мглистой дымке чувствуется затемненный городок, недалеко силуэт водокачки.
У входной лестницы сидит Дуся, грызет семечки, автомат на могучих коленях.
В огромной заброшенной пустоши поют сверчки, и под легким сквозняком дрожит вырванный из крыши железный лист. А за стенами пакгауза, в котором притаились партизаны, идет своя, тревожная жизнь прифронтовой станции. Кричит маневровый паровозик, сигналят водители машин, кое-где копошатся солдаты, под командой разгружая из вагона что-то тяжелое, а на западе стеной стоит полыхающее зарево и слышны мощные вздохи кипящего в огне фронта.
Чьи-то шаги приближаются к пакгаузу. Дуся сжала автомат, сгибаясь всем корпусом, всматривалась в темноту.
— Тома? — тихо спросила она.
— Я, я… — Запыхавшийся румын поднимался по ветхой лестнице.
Общими усилиями довольно точно разобрались в том, что увидел Тома за несколько часов разведки. А увидел он многое… На станции стояли эшелоны с пушками, снарядами, солдатами. Здесь, оказывается, новый основной пункт разгрузки всего того, что прибывало для немецких войск, воюющих под Севастополем, — ближе к фронту поезда не шли. Конечно, полно зенитных установок, но не так много, да и стоят пушки на видном месте.
Молодой радист данные отстучал прямо в штаб ВВС Северо-Кавказского фронта.
Партизаны ждали решающей минуты. Дуся подошла к Ивану, вложила застывшие от напряжения пальцы в широкую ладонь товарища и застыла.
Тома съежился, потом ревниво сказал:
— Мои руки кипяток, Дуся.
— Иди к нам, слышишь? — позвала Дуся, притянула к себе маленького румына.
— …Самолеты в пути, через десять минут будут над нами, — доложил радист.
— Разойдись, быть подальше друг от друга! — приказал Иван Иванович.
С востока нарастал неумолимый гул. Рев моторов полностью заполнил безбрежную темноту.
От горячих взрывов пакгауз задвигался и осел.
— Иван! Я боюсь! — крикнула Дуся, бросившись к нему.
— Дура! — Иван выругался и прижал к себе храбрую партизанку, впервые испытывающую бомбежку.
На крышу с грохотом что-то падало, дрожали железные листы.
В нескольких метрах от здания вспыхнул огонь, стало видно как днем.
Горел эшелон со снарядами, угол пакгауза отвалился.
Самолеты улетели, но рвались снаряды, и все били и били зенитки — с перепугу, наверное.
В дыму, под все еще рвущиеся снаряды, дождались рассвета. В четыре часа утра связались с пунктом наведения штаба ВВС; оттуда потребовали точного доклада о результате бомбоудара.
Все хорошо стало видно — дым рассеялся. Горел какой-то склад, станция казалась полностью вымершей. Водокачка свалена набок, на путях каменные глыбы, груды горелых вагонов. Поперек линий лежит паровозик, загораживая выезд на Симферополь.
Истошно воя сиренами, к разбитой станции подскочили санитарные машины, по всему — румынские. Поглядывая на небо, санитары извлекали из вагонов раненых.
По щербатым, с вывернутыми камнями платформам в паническом ужасе шныряли железнодорожники.
Волна за волной шли к станции грузовики. На развороченной, пропахшей дымом и гарью земле появились немецкие и румынские саперы. Под крик офицеров начались срочные восстановительные работы. До вечера расшвыряли с путей разбитые вагоны. Прошел первый маневровый паровоз.