Перед первым боем мне было страшно. Впрочем, как и остальным новичкам. Это был холодный, осязаемый страх смерти, который пробирался под одежду и хватал за горло цепкими костлявыми пальцами… Но во мне присутствовало и еще что-то. Это было то самое отчаянное «Не хочу!» Я не хотел убивать. Я считал это неправильным. Ведь это мы пришли на эту русскую землю, а не наоборот. Это фюрер отправил нас сюда… Это ему нужна была эта земля, но не мне, не нам. Лично я вполне обошелся бы фермой своих родителей в Германии. Мне не нужна была чужая земля и рабы, ведь из уроков истории я знал, что рабы всегда очень плохо работают и всегда ломают порученный им инструмент, а он стоит денег. Я пытался вообразить большевиков в виде злобных устрашающих чудовищ, но у меня не получалось… Неизменно в моем воображении представали такие же обычные люди, как и мы, немцы, и я всякий раз содрогался, воображая, как стреляю в такого же парня, как и я, у которого, возможно, тоже дома остались престарелые родители, ожидающие его возвращения… И с тоскливым ужасом я осознавал, что не смогу стрелять в этих русских. А это значило, что умереть придется мне. И в какой-то момент мне стало казаться, что так будет лучше и правильней. ВЕДЬ ЭТО НЕ ОНИ НА НАС НАПАЛИ! Я запретил себе думать о родителях. Я знал, что они не одобряли эту войну. Только в тот момент я понял до конца, что они осуждали фюрера, делая это молча, чтобы не накликать беду на нашу семью…
Что ж, думал я, будь что будет, я стрелять в русских я не стану. Когда я так решил, мне стало легче. Показалось даже, что Бог одобрительно кивнул мне с небес…
Первые несколько дней война проходила так, как нам и обещали. Большевики были разгромлены сразу же, в приграничном сражении, их солдаты бежали или тысячами сдавались в плен; мы же катили на своих грузовиках все дальше и дальше на восток. Я был, наверное, единственным солдатом не только в моем взводе, но и во всем полку, который не обзавелся тючком с трофейными вещами. Да, нам разрешили не только брать брошенное имущество, но и грабить местное население, а почта исправно переправляла все это в Фатерлянд…
А потом настал день, когда с небес пришли демоны, и вся наша веселая прогулка по России полетела кувырком.
Известие о том, что русским помогают пришельцы с небес, поначалу привело нас в шок. Страшные байки (а может, и не байки) ходили среди доблестных солдат вермахта, неизменно вызывая мистический ужас, который некоторые пытались унять при помощи юмора. Но все их шуточки звучали довольно жалко, смех был вымученным, и что-то такое ощущалось в воздухе – неумолимое, темное, грозное – словно тень от крыльев витающей над нами ухмыляющейся смерти… А потом однажды нашу автоколонну с воздуха обстреляли два низколетящих самолета белого цвета с красными звездами на крыльях. Огненные лучи смерти вырывались у них из специальных устройств в основании крыльев. Один такой луч прошел прямо над нашими головами, и мы на мгновение ощутили острый запах озона и наэлектризованность воздуха; другой попал в машину с камрадами из соседнего взвода, и она вспыхнула как факел. Все произошло так быстро, что никто не успел выскочить. Я впервые за свою жизнь слышал, как страшно кричат люди, сгорающие заживо; и ведь это были не какие-нибудь славянские унтерменши, а мои кригскамрады-однополчане.
Но тот случай был только началом. Нам объявили, что выходящий из окружения враг захватил очень важную железнодорожную станцию в нашем тылу, и теперь для того, чтобы мы могли получать снабжение и отсылать домой посылки, мы должны отбить ее обратно. Нас выгрузили из машин, построили цепями и послали вперед за строем панцеров по узкой полоске земли между болотистым берегом реки и не менее болотистым лесом. Большевики не стали ждать, когда мы приблизимся вплотную, и открыли ураганный огонь из пушек, а потом из пулеметов. Одна наша атака следовала за другой, панцеры вспыхивали как свечки, потому что лучи смерти оказались не только на белых самолетах, но и у вражеской пехоты. Они с легкостью прожигали броню, а если этот луч попадал в человеческое тело, он просто разделял его напополам: ноги отдельно, голова отдельно.
Потом, в самом конце, когда оборона большевиков уже стала истощаться, когда замолчали их пушки, а пулеметы для экономии патронов перешли на короткие очереди, нас подкрепили эсесовским пехотным полком Дас Райх и снова послали в атаку, на этот раз последнюю. И тут нам навстречу из большевистских окопов выметнулась волна каких-то разъяренных оборванных людей и кинулась навстречу, уставив вперед штыки винтовок. И среди них, как воплощение кошмарных снов – здоровенные, коренастые как гориллы и закованные в броню демоны; они приняли голыми руками рвать на части моих кригскамрадов… Это было страшно. Я получил удар штыком в грудь от какого-то русского и свалился на землю без чувств.
Когда я очнулся, все мои камрады были мертвы. Победители – и коренастые демоны, и просто русские – как и тысячу или две тысячи лет назад, ходили по полю и обшаривали убитых в поисках трофеев[4]. Я лежал, и жизнь постепенно вытекала из меня. Боли я не чувствовал, только клокотание в груди; мне было трудно дышать. Странно – в этот момент мир преобразился для меня каким-то чудесным образом. Все стало как будто ярче и отчетливей. И вместе с тем острая тоска охватила меня, окутала, проникла внутрь… Словно кто-то напоследок пытался донести до меня некую важную истину… Умирая, я внезапно понял, как прекрасна жизнь. Такая сладкая, упоительная, многообразная, удивительная, загадочная и непознаваемая… Каждая травинка, каждое облако – чудо, и сама жизнь – чудо! Почему же мне суждено умереть? Я не готов… Я не хочу умирать… Я еще жив! Не убивайте меня, демоны! Вы же не демоны, правда? вы просто защитники русских… Я никого не убил! Я же всегда стрелял мимо!
И тут я увидел демоницу. Огромная и широкоплечая, обмундированная в некое подобие рыцарских доспехов, на которых виднелись отметины, оставленные штыками наших винтовок, она надвигалась на меня… Это была сама Неотвратимость – бесстрастная и неумолимая. Мама, папа, простите меня! Я люблю вас. Но эта женщина права. Нас следует убивать – всех до единого, кто посмел прийти на русскую землю. В ее глазах – праведный гнев и холодная ярость. Это мы, мы затеяли эту войну, мы не остановили нашего фюрера, мы рукоплескали ему и захлебывались восторгом от его речей… И всех нас он повел на погибель во имя своей безумной идеи… И пусть я не слушал его речи и не разделял его взгляды, это ничего не меняет, ведь я – один из тех, кто пришел на русскую землю с оружием в руках. А значит, я умру. Это правильно. Так должно быть…
«Только вернись живым, сыночек мой! Умоляю, вернись живым!!!» Я дернулся, словно наяву услышав этот вопль, вытянул руки перед собой… «Нет! Нет! Не убивайте меня!» – кричал я в отчаянии, ощущая руки матери, судорожно цепляющиеся за мои ноги. При этом я не слышал собственного голоса, из горла моего вырывался лишь сиплый шепот.
Она усмехнулась. Страшный нож сверкнул в ее руке. Я даже вспомнил, как в древности назывались такие клинки. Мизерикордия, нож милосердия – такими рыцари добивали раненых врагов, чтобы избавить их от излишних мучений. Могучая, грозная и прекрасная, словно богиня возмездия, эта женщина-гигант медленно приближалась ко мне… Вот сейчас этот нож перережет мне горло – и закончится мое существование… Вот сейчас… Одно мгновение: взмах ножа – и меня больше нет…
Цепенея от предсмертного ужаса, я смотрел в ее глаза – зеленоватые, нечеловеческие, совершенно немыслимые глаза, будто бы светящиеся изнутри. И она тоже смотрела… Ее лицо было прямо надо мной. Наши взгляды сцепились в какой-то бешено вращающийся клубок: мой горячий ужас и жаркая мольба перемешались с ее холодной ненавистью и ледяной решимостью…
И вдруг в глазах ее появилось что-то теплое. Какие-то искры заметались в глубине ее зрачков; все выражение ее лица изменилось, став более мягким… человечным… немного удивленным… Нож дрогнул в ее руке, рука расслабилась и опустилась. Она не убила меня! От радости грудь моя стала непроизвольно вздрагивать, и вот тут-то я и ощутил боль… Но она уже кричала что-то повелительное, как будто была среди своих большой начальницей – и вот уже крепкие руки могучих воительниц-валькирий подхватили меня и поволокли прочь с того места, где нашли свою смерть тысячи германских солдат. Они погибли, а я был жив, жив, жив! Потом меня положили на расстеленную прямо на земле серебристую ткань и суровая коренастая женщина (наверное, фельдшер) копалась в моей пробитой груди своими хирургическими инструментами. При этом она бормотала себе под нос какие-то ругательства, но мне было все равно, ведь я был жив. Потом мою рану заклеили тампоном, после чего фельдшер принялась что-то объяснять моей пленительнице, отчего та только насмешливо фыркнула.
Меня не отправили в концлагерь, а вместо того моя пленительница оставила меня при себе, указав своим подчиненным на подстилку, куда меня следует положить. Потом пришел человек – с виду вполне обычный и разговаривающий на немецком языке примерно с таким же ужасным акцентом, с каким говорят баварские горцы. Он объяснил мне, что теперь я личный пленник, то есть пеон, госпожи гауптмана Арии Таним (именно так звали ту особу, которая не стала резать меня ножом) и что я должен выполнять все указания своей новой госпожи, и тогда все у меня будет хорошо. Потом тот человек ушел, а я свернулся клубочком, прижав колени к груди и постепенно провалился я в блаженное забытье, не испытывая уже ни боли, ни страха… И только лишь благодарностью полнилось мое сердце, которое билось… билось… Все это значило, что я буду жить! Последним ярким видением перед тем как провалиться в беспамятство, было лицо той, что пощадила меня; в нем сквозило что-то щемяще знакомое, родное, близкое…
1 июля 1941 года, около полудня. Москва, Кунцево, Ближняя дача Сталина.
Проснувшись утром, товарищ Сталин почувствовал что заболел. Отчаянно першило в горле, от боли разламывалась голова, слабость и апатия от высокой температуры были такие, что хотелось лечь, накрыться с головой одеялом и лежать неподвижно, несмотря на навалившиеся дела. Личный врач Сталина, профессор Виноградов, срочно вызванный Власиком на Ближнюю дачу, диагностировал у больного острую респираторную инфекцию (о вирусах до изобретения электронного микроскопа даже не догадывались) и прописал десять дней постельного режима и классические для того времени методы лечения (анальгин, аспирин, горячий чай с малиной и медом, и т. д.). И, самое главное – забыть о делах и лежать, лежать, лежать…