Герой-любовник, или Один запретный вечер — страница 14 из 40

Я прошла через ворота и направилась прямо. Сначала шли наиболее старые участки; многие могилы были неухоженными и стремительно разрушались. Иногда, когда я бывала на кладбище, я останавливалась около них и смотрела, думала, что эти люди жили, мечтали и любили, а сейчас им уже ничего не нужно и никто к ним не приходит… Но сейчас я шла мимо, мимо. Мне было важно узнать другое – приходила ли Эва на могилу родителей. Или нет? Словно это был некий знак – что с ней все в порядке…

Я наткнулась на родную могилу и замерла. Ничего. Ни свежих цветов, ни вырванной травы около плиты. Каждый год мне приходилось бороться с этой сочной и по-кладбищенски буйной травой, которая упрямо лезла вверх, заполняя собой все пространство…

Ничего.

– Ты думаешь, я такая свинья? – услышала я сзади.

Я резко обернулась.

Эва стояла за большим, почти во весь рост памятником и, прищурившись, смотрела на меня. На ней было черное с крупным белым горохом платье, едва доходившее ей до колен.

– Эва! – я кинулась к ней. – Эва! – и раскинула руки, заключая ее в свои объятья.

Мягкий большой живот встал между нами. Глаза Эвы распахнулись и вместо отчужденного холодного выражения, я увидела, как ее глаза наполнились слезами.

– Сашка! – всхлипнула она. – Я так испугалась.

– Я знаю.

Она посмотрела на меня с некоторым удивлением.

– Что ты знаешь?

– Про ту женщину, что преследует тебя. Это не сказки. Она существует на самом деле. Ты не бредишь. Эва! Я видела ту женщину!

– Ты ее видела? – на лице Эвы отразился ужас. – Она здесь?

Я кивнула.

Эва наморщила лоб.

– Я думала: она осталась там

– А чего ты тогда испугалась?

Эва сделала шаг к могиле родителей и проговорила скороговоркой:

– Мне показалось, что за мной кто-то наблюдает. Я даже спать не могла: все время какие-то странные звуки слышались. Или у меня уже галлюцинации развились? Я лежала и отдыхала днем, когда мне показалось, что кто-то лезет в дом. Я встала, быстро оделась и уехала.

– А почему не позвонила мне?

– Я боялась, что ты станешь меня отговаривать. Или скажешь, что у меня поехала крыша.

Я решила пока не говорить об убитом французе. Чуть позже… Не сейчас…

– Где твои вещи?

– Я остановилась у какой-то бабки в частном доме. У нее нет горячей воды и много мышей. Они все время шуршат, бегают…

– Ты хоть ела по-человечески?

Эва кивнула.

– В кафе и столовой. Я выходила есть и ужасно тряслась. Я все время хожу в темных очках.

Она достала из маленькой сумочки темные очки и нацепила их.

– Вот так.

– Ты есть хочешь?

– Немножко. Я с утра кроме чая ничего не пила. Да и тот чай был настоящим пойлом.

– Эва! Так нельзя. Ну, просто невозможно. Ты же Машку загубишь. Спишь черти где, ешь – тоже. Ты хоть об этом думаешь?

– Думаю. Но что ты предлагаешь? К тебе я не поеду. Ты же сама сказала, что видела ее.

– Видела. Ко мне, и правда, нельзя. Но надо что-то придумать. Машке нужен нормальный сон, нормальное питание… Пошли! – я взяла ее за руку.

– Куда?

– Ну, для начала поесть сходим. В одно тихое место.

Кафе «Ивушка» находилось на отшибе и славилось горячими пирожками. Пекла их тетя Глаша, бывшая когда-то поварихой в питерском ресторане. После развода с питерским мужем, Глаша вернулась в наш город – дочка осталась в Северной столице – доучиваться в институте – и устроилась поварихой в кафе.

– Я помню это кафе, – сказала Эва, оглядываясь вокруг. – Только оно тогда было другим – темно-зеленые стены и серый потолок.

– Конечно, другим – тебя не было шесть лет…

Эва сидела за столом, наклонив голову.

– Запах выпечки. Пирожки. – Она сняла очки и улыбнулась. – Это напоминает мне запах парижских круасанов. Знаешь, когда я приехала во Францию, мне больше всего нравился этот запах теплого хлеба – уютный, домашний… И то как парижане ходят с багетами в руках – как с книжкой или портфелем. И как сидят в кафе, никуда не торопясь, словно у них впереди целая вечность. Даже за одной чашкой кофе или стаканом воды. И парижское небо – перламутрово-синее весной и прозрачно серое осенью. И это счастье, что можно просто бродить по улицам и смотреть на людей, витрины, дома. Я так все это любила; взять кофе и круасан и сидеть мечтать или думать о чем-то своем. И никаких хмурых угрюмых лиц – все такое светлое, праздничное. Ты знаешь, я всегда думала, что слова Хемингуэя, ну те самые – про праздник, который всегда с тобой – просто красивые слова. И ничего больше. А это все – правда. Понимаешь – правда. Это – действительно, праздник, и эти улыбки, которые только для тебя, чистые нарядные дети; необыкновенно красивые старушки, я просто влюбилась в их старушек – в перчаточках, с макияжем, как у актрис перед выходом на Каннскую дорожку; стульчики в Люксембургском саду; серебристо-светящийся воздух после дождя… и необыкновенная легкость, разлитая в воздухе. И это ощущение, что весь мир твой, принадлежит тебе…

Я вдруг подумала, что я никогда не знала Эву. Такую Эву. Она уехала в восемнадцать лет, и я толком не успела узнать ее, повзрослевшую. Она для меня осталась девчонкой, с которой мы вместе гонялись на велосипедах и прятались от грозы под одним одеялом. А эту Эву, взрослую женщину, со своими мыслями, мечтами, рассуждениями о жизни я не знала. Так получилось. Так сложилось. И винить в этом некого.

Вдохновенное выражение на лице Эвы быстро исчезло, словно закрыли внезапно распахнувшуюся форточку, куда ворвался шальной весенний ветер, перевернувший все вверх тормашками.

Мы смотрели друг на друга. Эва вздрогнула.

– Извини.

– Ты будешь суп? – с некоторой досадой сказала я. Мне было жаль, что минута откровения между нами так быстро закончилась.

– А что тут есть? – Эва смотрела мимо меня.

– Сейчас спрошу.

Я подошла к стойке.

– Глафира Петровна! Что у вас есть на сегодня?

Полная женщина с ярко-рыжими волосами налегла грудью на прилавок.

– Солянка есть, борщок, супчик молочный.

– Солянка, – подала голос Эва.

– Супчик молочный. Дама в положении.

Эва надула губы.

– Ты меня терроризируешь.

– Ради Машки.

– А меня ты спросила?

– Машка важнее.

Белый рисовый супчик стоял перед Эвой, а она с сомнением смотрела в тарелку.

– Это съедобно?

– Тише! Тетю Глашу обидишь.

Через пару минут Эва уплетала суп за обе щеки.

– Добавки можно?

– Сколько угодно.

Съев еще две тарелки супчика, Эва постучала пальцами по столу.

– А где пирожки?

– Сей момент.

– И чай.

– И чай.

Себе я взяла только пирожки и кофе. После обеда мы вышли на улицу.

– Эва! Где твоя бабка живет?

– На другом конце города.

– Пойдем возьмем твои вещи и подумаем, что делать дальше. Ты бабке заплатила?

– За неделю вперед. Такая настырная – хотела вообще за месяц. А у самой мыши в доме и никаких удобств.

– Разберемся. И с мышами и с удобствами.

– В каком смысле?

– В прямом. Что-нибудь тебе организуем.

Я не знала, что я могла организовать, но мне надо было задать Эве один-единственный вопрос. Но только после того, как мы побываем у бабки.

До ее дома мы шли медленно. Эва часто останавливалась и тяжело дышала. Русые волосы падали на лоб, она поправляли их; от четкого стильного каре мало что уже осталось. Голову бы ей помыть, и вообще помыться. Машка грязная…

– Как бабку зовут?

– А бог его знает, – откликнулась Эва. – Наталья Никандровна или Демьяновна. Я все время путаюсь.

Дом Натальи Никандровны-Демьяновны был низким, покосившимся на один бок; наличники облупились, и калитка тоже нуждалась в свежей покраске.

– Этот?

– Этот, – кивнула Эва.

– Как тебя сюда занесло?

– Лишь бы подальше… – тихо сказала она.

– Понимаю. Так и будем стоять и любоваться на дом?

Эва толкнула калитку.

– Наталья Демьяновна?

– И чего орешь, милая, – раздалось откуда-то из глубин дома. – Ща выйду. Подожди. Ща.

Бабка выкатилась на крыльцо и подозрительно осмотрела нас своими маленькими глазками, похожими на поблекшие стеклянные бусинки. Мы сказали, что пришли за вещами, и она поджала губы.

– Не устраивает чо? Или как?

Она с сожалением смотрела на Эву; понятное дело – лишиться постоялицы и прибавки к пенсии было жалко. Она что-то кряхтела про дорогую жизнь и алкоголика-сына, который не помогает ей, а напротив, тянет последние деньги… Эва немного подумала и сунула ей в руку пятьсот рублей. Бабка проворно убрала деньги в карман темно-синего платья и поправила платок на голове.

– Если шо, милая, заходи, я всегда дома. Надумаешь остаться – милости просим.

– Хорошо, хорошо, – быстро сказала Эва. Ей уже хотелось поскорее избавиться от бабки и ее липкого, как подтаявший сахар, внимания. Мы прошли в комнату, в которой жила Эва – железная панцирная кровать, застланная лоскутным покрывалом, с горкой подушек – мал-мала меньше, колченогий деревянный стол у окна, полированный шкаф и иконостас в углу.

Я взяла Эвину сумку – темно-зеленую с красным логотипом на боку – и мы вышли на крыльцо. Бабка проводила нас до калитки, прибавила, что она «завсегда рада» и зашагали вдоль улицы, в молчании.

– К тебе нельзя, – сказала Эва. – Я не пойду.

– Это я знаю и без тебя.

– Тогда – куда?

– Куда-нибудь, – неожиданно разозлилась я. – Например, обратно в Париж.

– Почему ты злишься?

– Потому. – Я остановилась. – Ты скрываешь от меня важную информацию и хочешь, чтобы я тебе помогала.

– Что я скрываю?

– То, что ты приехала на день раньше. Где ты была все это время?

– Это – мое дело, – отрезала Эва.

– Твое? Ты знаешь, что у нас в окрестностях нашли труп француза – Марселя Донека. И что он, интересно, делал в нашем городе? Не странно ли, что внезапно у нас объявляются граждане свободной Франции – причем слетаются косяками. И куда? В наш город? Как будто бы то Канны или Ницца? Тебе нечего сказать по этому поводу?