193).
В «Герое нашего времени» в портрете доктора Вернера есть прямая отсылка: «неровности его черепа… поразили бы френолога странным сплетением противоположных наклонностей». А. Марченко выдвигает еще один (солидно выглядящий) исследовательский принцип: «необходим совершенно беспристрастный, свободный от любого внушения взгляд…» (с. 125).
Но — вытащишь нос, хвост вязнет…
Алле Марченко показалось мало вернуться к тексту, доставшемуся первым читателям книги, ей захотелось погрузиться еще глубже — в черновики произведения. Они сохранились не полностью, но хватило и немногих. Отправной момент: «…в черновике романа Печорин назван человеком толпы: “…принадлежал к толпе”» (с. 123). А для беспристрастного взгляда захотелось постигнуть Печорина через его портрет. Но тут… тут исследовательница становится жертвой парадокса: стремясь понять писателя (дело святое!), она выворачивает суждения писателя наизнанку. Оправданием такой процедуры для нее служит предисловие (которое сама же требовала из понимания книги исключить!). Здесь сказано: «Эта книга испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей к буквальному значению слов». Ага — вот он, ключ! Писатель сетует на публику, которая «не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения». Ну, нравоучения нет — не беда, обойдемся и без него; зато какое ценное указание: всю книгу надо читать, как басню! Ведь в черновике (!) портрет Печорина включал сравнение героя с тигром: это же прямое использование басенного приема — изображение человека через посредство сходного с ним характером или повадками животного!
Остается такое ощущение: исследовательница прибегает к черновикам для того, чтобы резче очернить героя.
Еще принципиальное суждение: «в порядочной книге <за эпитетом, так уж и быть, оставим буквальное значение> явная брань не может иметь места»; изобретено орудие более эффективное, оно наносит верный удар «под одеждою лести». Вот оно! Надо скинуть с предметов их ложное покрывало!
Так что портрет Печорина Аллой Марченко не пересказывается: он создается заново. «…В физическом отношении Печорин задуман и вылеплен безупречно; это почти выставочный экземпляр человеческой природы». (Вот он, покров лести: сорвать!). «Но природа допустила оплошность. Душа, заключенная в совершенной оболочке, заражена классической русской хворью: леностью. В черновике сказано прямо: “единственно от лени” Печорин не сделал ни одного усилия, чтобы выбиться из толпы. Отказавшись от слишком уж открытого разъяснения своего отношения к герою романа, мотив “лени” — не физической, а душевной, Лермонтов из текста не изъял. Походка Печорина не только небрежна, но и ленива; его поза, когда он присел на скамью, выразила “какую-то нервическую слабость”; его взгляд равнодушно спокоен. И все это при скором обращении крови и крепком телосложении!» (с. 127).
Исследовательница и здесь прочно привязывает Печорина к «толпе». Понятно, что это толпа не уличная, а условная, «светская». Вроде такой: «Толпа мазуркой занята». К сходному сравнению прибегает и А. Марченко: в портрете Печорина заметна «расслабленность нервическая и физическая; усталость от жизни, похожей на никогда не кончающийся утомительный бал. А вот обещаний будущности нет. Григорий Александрович — человек без будущего». Путешествие в Персию для него — «это очередная “гремушка”, дорогая и престижная игрушка для так и не ставшего мужчиной беленького мальчика!» (с. 127).
А. Марченко угодно всячески уязвить Печорина его светскими привычками, даже и таким образом: «В контексте Портрета ослепительно чистое белье, изобличающее “привычки порядочного человека”, и в самом деле изобличает: отдает иронией и отнюдь не доброй». Укол контрастом: «мало следил за безупречностью своего мундира сам Лермонтов…» (с. 128). Почему чьи-либо привычки, даже автора, должны стать универсальными? Почему привычки героя в одежде надо было срисовывать с себя? К тому же автор и герой не на равных: Лермонтов к мундиру симпатии не имеет и охотно поменял бы его на партикулярную одежду, герой, будучи в отставке, волен выбирать одежду по вкусу.
А. Марченко комментирует заключение рассказчика о «физиогномии» Печорина из числа тех, «которые особенно нравятся женщинам светским»: «Казалось бы, портретист делает своей модели комплимент, но это лишь дипломатическая уловка, скрывающая насмешку» (с. 129). Можно было бы подивиться проницательности исследовательницы, но проницательности тут нет, а продолжается взятый курс переворачивать детали текста.
Исследовательница относит описываемые события к «пост» ермоловской эпохе: «Из “страны изгнания” Кавказ превратился в страну, дающую “способы” сделать быструю военную карьеру — без особых усилий и “пожертвований”» (с. 129). Ей дела нет, что Печорин появился здесь не добровольно, а с подорожной по казенной надобности (и княгиня Лиговская определяет, что его «теперешнее положение незавидно»): «ведет он себя так же, как вели себя именно эти “залетные птицы”…: живет в собственное свое удовольствие, словно и нет и не было никакой войны. …этих “слётков”, или “гостей”, или “охотников” коренные кавказские служаки называли “фазанами”» (с. 130). Кого это цитирует исследовательница: «петербургские слётки — так сказано в “Герое…”»? Ну спасибо, нашла же она авторитетного человека! Эти слова произносит драгунский капитан, замышляя подлый заговор с вызовом Печорина на дуэль, где в пистолет Печорина не будет вложена пуля. Исследовательница и еще находит своих анонимных единомышленников: «Современники Лермонтова… судили… что и Печорин, и Грушницкий — лишь разновидности одной и той же “фазаньей” породы» (с. 131).
«Фазаньими» ухватками помечает исследовательница все поведение героя на Кавказе, да и все вторжение сюда русских не жалует: «Словом, не мир и благоденствие, а разор и поруху несут русские полки на безотчетно любимый Лермонтовым Кавказ. Даже если их ведет победительный Ермолов, а под его началом служат такие прекрасные, такие добрые Максимы Максимычи, ибо по проторенной ими горной тропе уже двинулись Печорины. Одни — чтобы сделать быструю карьеру, другие — чтобы порезвится охотой на диких кабанов и диких черкешенок»194.
Нет, не хочется перечитывать книгу Лермонтова по методу А. Марченко, выворачивая текст наизнанку.
В отличие от А. Марченко и особенно от В. И. Влащенко А. Панарин в обширной и публицистически острой статье «Завещание трагического романтика» вопросы методологии на вид не выставляет, даже притеняет, а традиционную проблему пытается рассмотреть под непривычным углом зрения: «…мы выстрадали право судить общество и вызревшие в нем обстоятельства, вместо того чтобы в духе социологического реализма просто констатировать: человек — продукт среды и обстоятельств. Не просто описывать, но судить общество с позиций более высокого личностного идеала — это романтическая позиция. <…> Лермонтов дерзает на большее: он еще строже, чем обстоятельства, судит самого новоевропейского человека, заявившего о себе как о демонической личности. Именно здесь мы касаемся тайны Лермонтова и его трагедии: ему не на чем остановиться как на чем-то бесспорном: вынося приговор обстоятельствам от имени романтической личности, он немедленно отмечает демонические черты в самой этой личности, с которой самый суровый спрос.
В таких случаях прибежищем оказывается собственный мир, но и в себе самом — притом в наибольшей степени — поэт ощущает черты демонической личности, способной сгубить мир. Тем самым антиномию реализма и романтизма поэт несет в собственной душе. Реализм готов выдать алиби человеку как пленнику обстоятельств (“среды”). Романтизм бунтует против такого пленения, требуя от человека подняться над обстоятельствами и бросить вызов среде»195.
Методологически тут четкий шаг вперед: если раньше привычнее было расставлять контрастные предметы, условно говоря, по правую и левую стороны, то исследователь добавляет еще рассечение всех предметов на верх и низ: «Одно дело — свести всю проблему к тому, что человеку недостает прав; другое — понять, что, получив все права и забыв про обязанности, демоническая личность способна оставлять после себя пустыню. Вместо выбора в двузначной моральной логике — между добром и злом — мы оказываемся в ситуации, когда зло грозит в обоих случаях: лишая личность ее прав, мы оказываемся виновными перед личностью; давая ей права, мы можем оказаться виновными перед миром, который заряженная демоническими энергиями личность в состоянии разрушить» (с. 4).
Нетрудно догадаться, что Печорин и воспринимается характерной демонической личностью; автор относится к нему резко критически, хотя и отмечает, даже с преувеличениями, популярность героя среди читателей.
Исследователь полагает, что романтическая личность проходит три стадии развития: эмбриональную, с воспоминаниями об утерянном рае, центральную, с жаждой мести, и примирение со средой — «по мере того как романтическая личность постигает не только чуждую, но и собственную вину за удручающее состояние мира» (с. 5–6). Но эта схема получается опрометчивой, поскольку автор признает, что завершающая «стадия синтеза остается незавершенной и проблематичной. Именно накануне возможного синтеза романтик, как правило, и уходит из жизни. А нам остается разгадывать: является ли его уход досаднейшей случайностью — противозаконным прорывом хаоса, с которым нам так и не суждено примириться, или, уйдя так не вовремя, романтик спас нас от банального благодушия и недостойной христианина веры в счастливый финал земной истории?» (с. 6). Но если первые две стадии наблюдаемые, то как судить о третьей, нереализованной: это же плод гадательных предположений.
Размышлением о чем-то недостойном веры христианина автор проговаривается о своей методологии: альтернативой предлагается устоявшаяся этика. «Вопрос, который мы вправе задать демоническому иронику, состоит в том, есть ли у него гарантия, что место дискредитированной веры займет в душах людей нечто подлинное? Или им предстоит шествовать по миру до конца опустошенному и опустошать все кругом?» (с. 15).