«Герой нашего времени»: не роман, а цикл — страница 29 из 78

<не может в шедевре быть нестыковок!>, поэтому попробуем объяснить заинтересовавший факт иначе» (с. 14).

Предлагается такая «разгадка»: «Печорин писал свой журнал не по следам событий, а заметно позже, вероятнее всего в те три месяца, что он провел в крепости после смерти Бэлы. Это уже осень 1835 года, когда, по крайней мере, можно допустить знакомство нашего героя с совсем еще свежими пушкинскими стихами, которые так и отразились при описании жизни у подножия Машука» (с. 14). Просто поразительно! Бросаясь защищать какую-то дату, которая не имеет никакого художественного значения, А. А. Аникин переиначивает все содержание повести. Смерть Бэлы Печорин переживает тяжко, болен, исхудал весь, свидетельствует Максим Максимыч. Ничуть, уверяет исследователь, он занимается тем, что выдумывает истории, в которых «сам вполне карикатурен и даже болезненно зауряден (с. 14), «не один раз впадает в хлестаковщину» (с. 15). Для чего герой в своих записках прибегает к форме дневника, описывая уже удалившиеся события или даже вовсе их выдумывая? Но ведь и выбор обязывает: «Форма дневника необходима и оправданна, когда полная искренность возможна только наедине с собой» (с. 14). По А. А. Аникину, перед нами герой своевольный, ему все можно!

Заявлено прямым текстом: один фрагмент «Княжны Мери» точно написан в крепости (причем обозначено: после полутора месяцев пребывания в ней), это недатированный эпилог повести. Но для чего задним числом придумывать форму поденных записей? В записи от 3-го июня Печорин ловит себя на том, что отвлекся от хроники событий общими рассуждениями: «Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, И, следовательно, все, что в него ни брошу, будет со временем для меня драгоценным воспоминанием». Но для этого нужно, чтобы записи были подлинными (ладно, учитывая их виртуальную форму, — правдоподобными), а не надуманными. А исследователь разрушает «классическое» произведение под флагом защиты его правдоподобия. Вывод: «Лермонтов создал поистине психологический роман, но не потому так можно определить его жанр, что здесь много говорится о психике и психологии, а потому, что он весь и построен по законам человеческой психики, где возможны внешне невероятные смещения , где сюжетом становится внутренний мир, а композиция вся подчиняется тонкостям восприятия , где психологическое время реальней хроники» (с. 16).

Реальные события: основная работа над книгой начата Лермонтовым в 1838 году по возвращении из первой ссылки, один поэт воспользовался напечатанным стихотворением поэта другого. О синхронизации даты публикации стихотворения Пушкина с сюжетным временем эпизода повести у Лермонтова не было заботы.

И. Г. Исупов в статье «Метафизика игры у Лермонтова» теоретически убедителен, и выбранная проблема не надуманная. «Игровое измерение Бытия романтизму было знакомо давно. Старинные метафоры мир=сцена, жизнь=игра вновь становятся актуальными…»204. Исследователь особо подчеркивает необходимость различать понятия факт и событие: «Факт — это простейшая наличность повседневной действительности, не вписанная в каузальный ряд, это жизни “пестрый сор” (Пушкин). <…> Событие — это факт, уличенный в смысле. Факт ничего не обличает и ни за что не отвечает, он всего лишь случайный элемент быстрой и мелкой жизни, частица броуновского движения. Он лишен семиотической природы. Но как только в нем, в этом бестолковом и ни к чему не отнесенном факте событие “опрозрачивается”, обнаруживая себя, мы наблюдаем онтологический метаморфоз, или, точнее, преформацию факта в событие» (с. 94). Однако факт внутренним содержанием все-таки обладает (может быть кричащим), и все дело в том, изолирован ли он или связан с другими.

А тут надо соблюдать осторожность. Определение перерастания факта в звено события производится наблюдателем субъективно; стремление к максимально возможной объективности должно быть непременной его заботой.

И еще: для исследователя констатация (на основе фактов) много проще, чем анализ фактов. А совсем завлекательно — совсем уйти от фактов в дебри своей теории.

«Главный герой романа М. Ю. Лермонтова “Герой нашего времени” Печорин сознает свою повседневность как бессобытийную. Перед ним мельтешат ничтожные факты ничтожных происшествий, в которых ничто не акцентирует его внимания… Только волевым усилием самого героя события привязываются к Бытию, начинают бытийствовать и со-бытийствовать» (с. 94), переходить в план «игры в жизнь».

Когда Печорин имеет дело с партнерами, он может вовлекать Грушницкого и Мери в игру, опираясь на их человеческие данные; они и не осознают, что затянуты в игру. Иное, когда ситуация имеет умозрительный характер, но именно таковая особенно привлекает К. Г. Исупова: «Игра для Печорина стала то ли средством борьбы с Судьбой, то ли способом избежать ее. Но в первом случае надо быть убежденным в успехе подобного поединка, а во втором — догадываться о своем уделе. Печорин не уверен в первом и не знает второго» (с. 95). Но на этом кончаются наблюдения над текстом, а психологию решительно и окончательно подменяет умозрительная онтология: «В онтологическом смысле процедура свершения поступка выглядит так: из реального событийного ряда изымается фрагмент действительности , в него внедряется механизм множественных детерминаций, который “снимает” (в гегелевском смысле) угрюмую каузальность и нудящую необходимость как мира имманентного, посюстороннего, отяжеленного материальной причинностью, так и мира трансцендентного, руководимого Провидением. …в этот топос могут вместиться сценариумы наджизненных инициатив Печорина. Мы говорим “наджизненных”, но не “внежизненных”, коль скоро они задуманы в сфере игровой (т. е. условной) инсценировки» (с. 99-100). Понимание условности — вещь необходимая, сама литература — явление условное, потому что существует только виртуально; но всюду надо меру знать, и не выводить «онтологический» смысл за пределы здравого смысла. Но ведь никакой фантазии не хватит представить себе, что можно изъять «фрагмент действительности» и заменить его даже не детерминациями, а их «механизмом». На одной странице утверждается, что поступки героя становились «судьбоносными для него и других», а следом иное: «В Печорине, в его воле, таятся огромные запасы творческой энергии, побуждающие его к онтологическим инициативам; беда в том, что на выходе этих фантазмов в жизнь они умельчаются в ценностно ничтожный результат». Это писательский умысел! «Лермонтов последовательно ничтожит и дезавуирует поступательные стратегии своего героя на фоне еще более ничтожной повседневности». «Социальной анемии противостоит герой с фаустианским энтузиазмом перекраивающий фабулы жизни в сюжетику личного-волевого поступания. Но энтузиазм Печорина подпитывается источниками темных, деструктивных сил, а попросту — Мировым Злом. Герой вовлечен в эскалацию злого, и этому процессу он отдается не без сладострастия» (с. 100).

«Доигрался», когда сам режиссировал! «Обычные (для героя) поступки обращаются в магию поступания и воли, превращая его в марионетку собственных намерений» (с. 101). Трудно поверить в эти «фантазмы». Вот что получается, когда увлеченность избранной проблемой становится самоцельной, теряя опору на фактический источник.

Деформация исследовательского зрения особенно опасна для молодых специалистов: для них избранная ими тема становится главным светом в окошке. У М. В. Оловянниковой (кроме Печорина) есть еще кумир — Фауст: найдем связки! «Трагедию Гете и роман Лермонтова можно назвать индивидуально-авторской интерпретацией общечеловеческого образа героя»205. Было бы желание: отчего и не сыскать «общее» покрывало… Вот с индивидуальной интерпретацией хуже. А у исследовательницы обнаруживается еще «окошко»: «Истоки образа героя следует искать в мифологии». Что там высвечивается? «Для мифологического сознания и порождаемых ими текстов характерна прежде всего недискретность, слитность, изо- и гомоморфичность передаваемых этими текстами сообщений» (с. 2). Наукообразный стиль — и не более того.

Среди новых трактовок верх субъективизма демонстрируют Е. А. Цуканов и И. В Цуканова в статье «Посеявший ветер — пожнет бурю: поэтические семена террора в творчестве М. Ю. Лермонтова». Авторы статьи (они предстают не исследователями, а публицистами) похваляются в аннотации, что они сделали вывод: «поэтизация ужасного осуществлена поэтом как родоначальником демонического тренда не только в творчестве, но и в имидже, стереотипах поведения и мировоззрении. Практика устрашения оппонентов была взята на вооружение боевыми террористическими организациями эсеров и народовольцев и нашла отражение в феномене русского революционного террора»206. Авторы гордятся, что они первыми <хорошо бы — и последними> рассмотрели творчество «несомненного гения русской литературы» «в аспекте закладывания идейных основ русского террора как практики устрашения мирного населения, которая выражается в физическом насилии вплоть до уничтожения или о терроре как акте политическом» (с. 2). Заголовок обещает рассмотрение «семян террора» в творчестве поэта, но нет даже упоминаний каких-либо произведений. Только из тенденциозных воспоминаний приводятся некоторые факты эксцентричного поведения, среди которых как самая значительная террористическая акция такая: еще мальчишкой будущий поэт бросал камни в куриц…

Оказывается: не положено писателям касаться острых проблем: вдруг да кто-то вдохновится на деяния во зло добродетельным людям. То ли дело: тишь да гладь; вот и будет божья благодать.

Заманчиво зоилам подгибать под свои воззрения «несомненных гениев», тем самым свою репутацию украсить «притягательным трендом».

Среди исследовательских толкований встретятся изготовленные приемом «вывернутой перчатки». Бывает соблазнительно поднадоевшие трактовки включать с противоположным эмоциональным знаком.