смысленной душой человека и гонит его, гонит навстречу смерти. Печорин, который… больше всего боялся показаться смешным в глазах других, оказывается смешным даже для добродушного Максима Максимыча… <хоть он и говорит об этом, но фактически ему ничуть не смешно!> Это и есть, на наш взгляд, “народная” оценка “демоническому” Печорину, его гордыне»251). «Да я всегда знал, что он ветреный человек, на которого нельзя надеяться… А, право, жаль, что он дурно кончит… да и нельзя иначе! Уж я всегда говорил, что нет проку в том, кто старых друзей забывает!..» Как видим, отношение Максима Максимыча к Печорину всегда двоилось, но до поры до времени господствовал пиетет, невольное признание превосходства Печорина: «Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться». На новом рубеже согласие окончилось.
«…Он дурно кончит… да и нельзя иначе!» «Это — приговор, произнесенный устами штабс-капитана. В этом приговоре — глубочайший внутренний смысл рассказа “Максим Максимыч”. “Предисловие” к “Журналу Печорина”, которое следует за этим рассказом, начинается сообщением о его смерти: исполнилось вещее “пророчество” штабс-капитана!» (c. 91), — замечает Д. Е. Тамарченко.
Сцены расставания (сначала с Печориным, а следом и с рассказчиком-офицером, недавним попутчиком) вносят новые краски в изображение Максима Максимыча: его сердце оказывается отнюдь не робким. Досада за неуступчивость Печорина при последней встрече переворачивает акценты: «Да… конечно, мы были приятели, — ну, да что приятели в нынешнем веке!.. Что ему во мне? Я не богат, не чиновен, да и по летам ему совсем не пара…»
А ведь это раздраженное высказывание кое-что приоткрывает в самом говорящем. «Я не богат, не чиновен…»: как будто это обстоятельство повлияло на охлаждение к нему Печорина. «Не поняв Печорина, Максим Максимыч обвиняет его в сословном высокомерии… Уязвленное самолюбие штабс-капитана подталкивает его к мести. Только что считавший себя другом Печорина, Максим Максимыч называет его “ветреным человеком”, “с презрением” бросает его тетради на землю…»252. Зато в этом замечании можно видеть личную досаду, равно как зависть в прежней вроде бы нейтральной по тону констатации: был, «должно быть, богатый человек: сколько у него было разных дорогих вещей!»
Завистливость проявляется только сейчас? А ведь и в его рассказе о любви Бэлы к Печорину однажды прорвалось признание: «…мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила». «Тут на минуту как бы приподнимается завеса и что-то глубоко спрятанное и застенчивое в человеке становится видным»253.
Еще сопоставим два высказывания Максима Максимыча. Вот одно: «Славная была девочка эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила. Надо вам сказать, что у меня нет семейства: об отце и матери я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, так теперь уж, знаете, и не к лицу; я и рад был, что нашел кого баловать». А вот другое воспоминание: «Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?..» Ведь понимает, что досадует зря, а все равно досадует.
Между тем лермонтовское изображение предсмертного состояния Бэлы исполнено тончайшего психологизма. Бэла — умный же человек — понимает, что умирает, но все ее существо бунтует: «ей не хотелось умирать!..» Это так понятно! Она еще совсем юная, ее духовные и физические силы еще только расцветают. Да, ее уже посетил страх потерять любовь Печорина, но он еще не такой степени, чтобы отравлять жизнь, а сейчас, когда ее кумир не отходит от ее ложа, и вовсе забыт. Она и не производит расчет с жизнью, а всеми остатками сил цепляется за жизнь. (Бэла смогла опровергнуть прогноз лекаря — «больше дня жить не может»: «она еще два дня прожила»). Вот если бы прощалась с жизнью, обозревая утрачиваемые ценности… Ну, ценность номер один непоколебима, но нашлось бы местечко и для благодарного чувства к новоявленному отцу.
Можно заметить, что Максим Максимыч дважды наступает на одни и те же грабли. Вот как — в первый раз: «Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал кое-что». Читатель за эту оплошку на Максима Максимыча сердиться не будет, скорее напротив, одобрительно оценит его непосредственность и простосердечие: случилось нечто любопытное — тут же об этом и рассказано; ведь и у Максима Максимыча Печорин на целый год единственный партнер, с кем по душам можно поговорить. Ему непривычно ситуацию мысленно проигрывать наперед, обдумывать возможные реакции на свои слова. Такое простодушие дорогого стоит, но чревато возможностью ошибки, которая и случилась.
Второй раз ветерана подводит уже его самонадеянность. Во Владыкавказе он как будто задумал поменяться с Печориным ролями, ему предписывая соглашаться со сценарием штабс-капитана. И ни тени сомнения! «Ведь сейчас прибежит!.. — сказал мне Максим Максимыч с торжествующим видом, — пойду за ворота его дожидаться…» Но на этот раз он поторопился торжествовать — не то чтобы вовсе не подумав толком о предстоящем исходе события, но экстраполируя на другого свои привычки, свое миропонимание. Ведь знает, что Печорин другой, но свое Максим Максимыч под сомнение не ставит. А Печорин мог с ним ладить только при условии своей снисходительности, что и было явлено (при отсутствии выбора) в крепости. Опытный служака, а почему-то убежден, что ради встречи с ним его знакомец должен пренебречь гостеприимством полковника.
В двух эпизодах поведения штабс-капитана перед нами сходство несходного. Общее — результат короткой мысли, плод недальновидного ума. Разница — в самооценке: в одном случае — признание своей ошибки, во втором — опрометчивая уверенность в своей правоте. Что любопытно, читательская оценка неизбежно расслаивается: находятся единомышленники Максима Максимыча, но и те, кто увидит изъян в позиции штабс-капитана, причем оценит непосредственность поведения как достоинство в пожилом человеке, но не разделит поспешного суда над Печориным. Максим Максимыч относит Печорина всего лишь к числу людей, с которыми «должны случаться разные необыкновенные вещи!», но вовсе не считает сослуживца необыкновенным человеком, хотя и подпадает порой под его власть.
Д. Е. Тамарченко видит еще один повод для Печорина отклонить его намерение броситься на шею: «Он, по-видимому, был хорошо знаком с той бесцеремонностью штабс-капитана, которая неприятно удивила и автора путевых записок при встрече с Максимом Максимычем в гостинице: “Мы встретились, как старые приятели. Я предложил ему свою комнату. Он не церемонился, даже ударил меня по плечу и скривил рот на манер улыбки. Такой чудак!..”»254. (Подтверждается версия, что в крепости Максим Максимыч мог обращаться к Печорину на «ты». Причем односторонне). Что бесцеремонность свойственна натуре штабс-капитана, подтверждает сцена его общения с лакеем Печорина.
«— …Мы с твоим барином были приятели, — прибавил он, ударив дружески по плечу лакея, так что заставил его пошатнуться…
— Позвольте, сударь; вы мне мешаете, — сказал тот, нахмурившись».
Сам по себе жест персонажа, может быть, и не слишком значителен, чтобы задерживаться на нем, но он увеличивает значение, когда вписывается в цепочку фактов. Не слишком-то скромен Максим Максимыч, когда чувствует себя вправе жаловать окружающих знаками своего внимания — кого какими.
Не получилось по его желанию — и добрейший Максим Максимыч превращается в упрямого, сварливого штабс-капитана. Здравая мысль проскальзывает и в этих его рассуждениях: «Что ему во мне?» Но это не из разряда комплекса неполноценности. Напротив, возгорает желание самоутвердиться. Видимые преимущества Печорина штабс-капитан подает насмешливо: «Вишь, каким он франтом сделался, как побывал опять в Петербурге… Что за коляска!.. сколько поклажи!.. и лакей такой гордый!.. — Эти слова были произнесены с иронической улыбкой».
Конфликт явлен, конфликт неразрешим. Он вынесен на суд читателей, но он не может решиться большинством голосов. И дело тут не в количестве голосов, поданных за ту или иную позицию, и не в авторитете высказавшихся (на стороне Максима Максимыча голос самого государя императора): обе позиции все равно существуют, их не примирить. Перед нами типичная трагическая ситуация: у каждого своя (для него несомненная) правда!
Нужно ли уступать настоянию рассказчика: «Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?..» Сознаемся: да. И что — после этого и сварливость примем за добродетель? А ведь это чувство агрессивное. Оно разбужено Печориным, но он уехал и вряд ли прихватил с собой впечатление от ему не нужной встречи. Разбуженная обидой досада выплескивается просто на подвернувшихся под руку.
«— Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежь светская, гордая: еще пока здесь, под черкесскими пулями, так вы туда-сюда… а после встретишься, так стыдитесь и руку протянуть нашему брату.
— Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч.
— Да я, знаете, так, к слову говорю…»
Было бы прямой ошибкой считать, что сварливость Максима Максимыча — это лишь настроенческая реакция, да еще спровоцированная ситуацией. Нет, это приоткрывшееся свойство натуры. «Время, погубившее Печорина, должно было обездушить и доброго Максима Максимыча. После того, как он предрек дурной конец Печорина, автор пророчит нравственную гибель штабс-капитану; этим и заканчивается рассказ “Максим Максимыч”…
Сердце Максима Максимыча очерствеет и душа его закроется именно потому, что он, штабс-капитан, опора власти, в своем отношении к человеческой жизни и смерти порой не возвышается над дикими горцами»