ый цвет лица, черные волосы, черные проницательные глаза, большой, но правильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая на губах его, — все это будто согласовалось для того, чтобы придать ему вид существа особенного, не способного делиться мыслями и страстями с теми, которых судьба дала ему в товарищи».
Портретной детали в этой повести принадлежит особая роль. Вулич готов, целя себе в лоб, спустить курок пистолета, не зная, заряжен ли пистолет, произойдет ли выстрел — дабы судьба решила, обречен ли он на смерть. «Я пристально посмотрел ему в глаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий взгляд, и бледные губы его улыбнулись; но, несмотря на его хладнокровие, мне казалось, я читал печать смерти на бледном лице его. Я замечал, и многие старые воины подтверждали мое замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться.
— Вы нынче умрете! — сказал я ему. Он быстро ко мне обернулся, но отвечал медленно и спокойно:
— Может быть, да, может быть, нет…»
(К слову: оборачиваться персонажу не было надобности: собеседники глядели друг на друга, Печорин видит улыбку на бледных губах Вулича. Использован излюбленный жест: см. наблюдение В. В. Башкеевой и М. Н. Жорниковой. А писателю-поэту захотелось столкнуть контрастное: быстрый жест и медленную, спокойную реплику).
Через несколько минут «Вулич спустил курок… осечка!» При повторной попытке выстрел раздался.
При обмене репликами Печорин говорит:
«— …не понимаю теперь, отчего мне казалось, будто вы непременно должны нынче умереть…
Этот же человек, который так недавно метил себе преспокойно в лоб, теперь вдруг вспыхнул и смутился.
— Однако ж довольно! — сказал он, вставая, — пари наше кончилось, и теперь ваши замечания, мне кажется, неуместны… — Он взял шапку и ушел» — как оказалось, навстречу своей смерти. «…мой инстинкт не обманул меня: я точно прочел на его изменившемся лице печать близкой кончины».
Вот доказательство, которое ничего не доказывает (ибо решение задачки у каждого будет по его разумению) — кроме одного: история рассказана Лермонтовым с исключительным темпераментом; читатель непременно получит толчок для своих размышлений.
Из трех рассказчиков книги только Печорину дана привилегия создавать автопортреты. К тому героя подвигают даже два повода. Согласно одному из них «встречаются в высказываниях Печорина указания на тот или иной “вид”, принимаемый им в различных обстоятельствах. Художественно-изобразительное назначение этого приема не только в том, чтобы снова и снова обрисовать внешний облик героя в тот или иной момент, но и в том, чтобы одновременно охарактеризовать поведение Печорина по отношению к другим людям как игру, подчеркнуть, что он носит маску, имитирует переживания, вовсе не испытываемые им»372.
В других случаях Печорин, наедине с собой, рассматривает свое состояние у зеркала. Когда случай помог ему узнать о заговоре против него и затее шутовской дуэли, он «не спал всю ночь» и к утру «был желт, как померанец». (Между тем свой невзрачный вид обратил в свою пользу при встрече с Мери). Бессонной выдалась и ночь перед настоящей дуэлью. Когда рассвело, «посмотрелся в зеркало…» Не смущается следами бессонницы. А принимая ванну, «погружаясь в холодный кипяток нарзана, я чувствовал, как телесные и душевные силы мои возвращались. Я вышел из ванны свеж и бодр, как будто собирался на бал. После этого говорите, что душа не зависит от тела!..»
Может показаться странным, что не слишком много внимания уделено портрету заглавной героини повести «Княжна Мери». В первый раз она и ее мать представлены как незнакомки. «В эту минуту прошли к колодцу мимо нас две дамы: одна пожилая, другая молоденькая, стройная. Их лиц за шляпками я не разглядел, но они одеты были по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего».
Дальнейшее описание поразительно: оно идет по точно узнаваемой канве:
(Дона Анна идет за монахом).
Л е п о р е л л о.
Что, какова?
Д о н Г у а н.
Ее совсем не видно
Под этим вдовьим черным покрывалом,
Чуть узенькую пятку я заметил.
Л е п о р е л л о.
Довольно с вас. У вас воображенье
В минуту дорисует остальное;
Оно у вас проворней живописца,
Вам все равно, с чего бы ни начать,
С бровей ли, с ног ли.
Печорин-живописец начинает с пятки! Выделено, что ботинки молодой дамы «стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от удивления. Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то девственное, ускользающее от определения, но понятное взору». Запев очень красноречивый. Но далее портретные детали идут на убыль.
Вполне возможно, что тут сказывается настроение Печорина противоречить, и он не хочет присоединяться к восторгам Грушницкого. Когда дамы, возвращаясь от колодца, вновь проходят мимо приятелей, Грушницкий (облаченный в солдатскую шинель!) напоказ отметился пышной французской фразой, а Печорин после, не слишком пряча иронию, говорит ему: «Эта княжна Мери прехорошенькая… У нее такие бархатные глаза — именно бархатные: я тебе советую присвоить это выражение, говоря об ее глазах: нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу». Грушницкий негодует: о хорошенькой женщине говорят, «как об английской лошади». А мы знаем, что Печорин ценит породу в женщинах, для него тут нет юмора, хотя возмущение партнера провоцируется. Зато юмор заложен в похвале ресницам, благодаря которым лучи солнца не отражаются в зрачках. Но лучи солнца не отражаются ни в чьих зрачках: лучи слишком ярки, они не отражаются, а слепят; так что на них за благо просто не смотреть.
Между прочим, этот метафорический и по настоящему поэтический эпитет (без всякой мотивировки, в которой и заключен юмор) будет включен в записки, адресованные самому себе: «Вы странный человек! — сказала она потом, подняв на меня свои бархатные глаза и принужденно засмеявшись». Р. А. Будагов замечает: «Бархатные глаза у Грушницкого лишь языковой штамп, но те же бархатные глаза у Печорина как будто рождаются заново и лишаются печати словесного штампа»373.
Очень быстро описание переключается на психологическую игру Печорина с княжной, так что и фиксируется ее состояние, настроение. Портретные штрихи добавляются изредка и только попутно. На балу Печорин приглашает княжну на вальс. «Я не знаю талии более сладострастной и гибкой! Ее свежее дыхание касалось моего лица; иногда локон, отделившийся от своих товарищей, скользил по горящей щеке моей… (Она вальсирует удивительно хорошо.)». На том же балу, защитив княжну от насмешки над ней, Печорин «был вознагражден глубоким, чудесным взором».
Так сложились обстоятельства, что Печорин вначале (из-за Грушницкого) поддразнивает княжну, затем (ради встреч с Верой в их гостиной) ухаживает за ней. Ему, опытному светскому льву, не доставляет трудностей овладеть чувствами юной, неопытной, простодушной девушки.
Анализируя эту ситуацию, И. Г. Федосеенко предлагает версию, уводящую от быта: «Все ответы даны как бы с точки зрения стереотипного мышления, и все они отвергаются тут же самим героем, после чего объяснение выходит за рамки привычного и достигает некоего демонического уровня: “А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души!” Повествование выходит в ту неземную сферу, где Демон спорит с ангелом за душу Тамары. И только на таком > уровне объяснение поведения Печорина, ничего до конца не проясняя, становится тем не менее правомерным. Выход в надземное отменяет > возможность рационально-обыденной трактовки событий. И это осуществляется в рамках реалистического романа»374. Сопоставления в осмыслении ситуации в реалистической повести и романтической поэме уместны, но не за счет подавления одного другим.
Печорин, отнюдь не подымаясь в облака, сам анализирует складывающуюся ситуацию: «Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство?» Перебираются разные варианты ответа, причем хватает и земных. Есть честное признание в своем эгоизме: «Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающее все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы». Между тем записки зафиксировали изменение тона. Некоторое время княжну преследует ирония — за наивность, предсказуемость ее действий. Но по мере того, как ее неконтролируемая симпатия к Печорину перерастает в глубокое чувство («знаешь ли, она влюблена в тебя до безумия, бедняжка!..» — свидетельствует Вера, которую — весьма не кстати — княжна сделала своей поверенной), иронию вытесняет сострадание. Что поделать — княжне не повезло. Вряд ли есть преувеличение в словах ее матери: «она воспитана так, что составит счастие мужа…» Но Печорин исключает для себя женитьбу.
«…Бросается в глаза резкий контраст между динамичностью внешнего облика Мери в начале повести и статичностью его в конце. Движение, жизнь, порывистость в начале и какое-то оцепенение, мертвенная неподвижность в конце, — таким дан в повести портрет Мери»375.
Вполне вероятно впечатление, что из женских портретов цикла (да и женских образов в целом) меньше всего «повезло» возлюбленной Печорина Вере. «…Вера, которой сюжет предопределяет одну из центральных ролей в романе, почти ничем не охарактеризована, и читателю предоставляется самому реконструировать этот образ центральной фигуры романа»