К слову, этот фактически лишь намек на реальные военные события дает основание поверить признанию Печорина: «Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями, — напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости к смерти, что, право, обращал больше внимания на комаров, — и мне стало скучнее прежнего, потому что потерял почти последнюю надежду». В параллель хочется привести ритмический повтор в книге: обмен репликами на ту же тему между офицером-рассказчиком и Максимом Максимычем:
«— Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца.
— Я слышал напротив, что для иных старых воинов эта музыка даже приятна.
— Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее».
Не приходится сомневаться, что опыт Максима Максимыча самый разнообразный; штабс-капитан гордится, что еще при Алексее Петровиче (Ермолове) «получил два чина за дела против горцев».
Но если Печорин и уж тем более Максим Максимыч — воины обстрелянные, то почему в книге нет картин боестолкновений? Даже проще — разговоров об эпизодах войны?426. Скажем, почему бы здесь не быть повести на тему «Печорин в действующем отряде»? Но такой простенький вопрос позволяет многое понять в лермонтовском творении.
В том числе в аспекте жанра! Добавилась бы всего-навсего еще одна повесть — а в структуре произведения существенно увеличил бы свое значение принцип последовательности и полноты изображения; произведение осталось бы циклом, но все-таки сделало бы широкий шаг к сближению с формой романа-биографии, пусть и состоящим из серии фрагментов. Лермонтов же как раз озаботился, чтобы повести не сливались в единое повествование. Для того и композиция выстроена так, чтобы между эпизодами ощущались разрывы, чтобы сюжет не совпадал с фабулой. Но возьмем и случаи плавных переходов. «Максим Максимыч» повествовательно непосредственно (в сюжете путевых записок) продолжает «Бэлу», но концовка первой повести демонстративно закруглена: «В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых…Мы не надеялись никогда больше встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история…» Отдельная история и рассказана отдельно. Повесть «Бэла» хронологически и сюжетно тоже прямо продолжает канву повести «Княжна Мери», в концовке которой Печорин уже перемещен в крепость, а композиционно в книге эти повести разведены; размежевание подчеркнуто и сменой рассказчиков. Все-таки «Герой нашего времени» — цикл (книга), а не роман.
«Военная» повесть совершенно завязла бы в препонах цензуры, поставила бы под удар всю книгу. Как такое говорить про несуществующую вставку в произведение? Но мы знаем позицию Лермонтова. Он опубликовал в «Современнике» (увы, уже после смерти основателя журнала) «Бородино» — это про войну Отечественную; далеко не все войны такими бывают, и кавказская к ним не относится. Про кавказскую написан «Валерик» — в форме частного письма в стихах, при жизни Лермонтова не печатавшийся. «Герой нашего времени» удостоился кислого отзыва царя; можно было бы себе представить негодование монарха, если бы он прочитал еще и нечто «Валерика» в прозе.
Мудрость писателя явлена в том, что он внятно выразил свою позицию в «мирном» произведении: здесь фигура умолчания много значит — она тоже передает отношение и автора, и героя к этой войне. Лермонтов и на «отвлеченном» материале настолько выразительно обрисовал героя, что мы можем представить себе его поведение в воображаемых обстоятельствах, — выполняющим, скрепя сердце, уставные обязанности, но не испытывающим не только патриотического воодушевления, но даже элементарного удовлетворения своим поведением.
По поводу скуки Печорина под чеченскими пулями И. Гурвич пишет: «Значит, скука запрограммирована в характере, “в странной потребности сердца”, уравнивающей привычное и не приемлемое; более того, феномен характера обнаружен предельно: привычка к смерти убивает интерес к жизни! Поистине удивительный человеческий экземпляр! Казалось бы, война еще более, чем “науки”, вынуждает судить о ней с социальной точки зрения, и однако же — ничего похожего»427. Но и минус-прием чрезвычайно выразителен.
Немалую роль играют прямые, но, казалось бы, совсем мелкие штрихи. Вот офицер-рассказчик с Максимом Максимычем одолели горные перевалы, а далее он на почтовых лихо промчался ущельями до Владыкавказа. Здесь заминка. «Мне объявили, что я должен прожить тут еще три дня, ибо “оказия” из Екатеринограда еще не пришла и, следовательно, отправиться обратно не может. Что за оказия!.. но дурной каламбур не утешение для русского человека…» Чуть далее все-таки поясняется: «А вы, может быть, не знаете, что такое “оказия”? Это — прикрытие, состоящее из полроты пехоты и пушки, с которым ходят обозы через Кабарду из Владыкавказа в Екатериноград». Вот так: проезд по территории своего государства под защитой воинского эскорта. Лермонтов не вдается в объяснение столь необычного обстоятельства. Во-первых, само путешествие офицера-рассказчика в составе «оказии» уже выходит за рамки сюжета печоринской истории. Во-вторых и в главных, тут можно видеть изящную отсылку к пушкинскому «Путешествию в Арзрум», где подобное описание дано развернуто.
Современному читателю, имеющему легкий доступ к пушкинскому собранию сочинений, интересно сравнить описание в «Путешествии…» с описанием такого же проезда в письме к брату 24 сентября 1820 года. Раннее описание, когда поэта увлекает экзотика, настораживает преждевременным оптимизмом. Это касается и самого путешествия: «Ехал в виду неприязненных полей свободных, горских народов. Вокруг нас ехали 60 казаков, за нами тащилась заряженная пушка, с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа — они готовы напасть на известного русского генерала. И там, где бедный офицер безопасно скачет на перекладных, там высокопревосходительный легко может попасться на аркан какого-нибудь чеченца. Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению». (Еще бы: тут толчок к написанию «Кавказского пленника»). Обратим внимание: обозначение коренной национальности неотчетливое — то черкесы, то чеченцы.
Излишне самоуверен здесь и политический прогноз. «Кавказский край, знойная граница Азии, — любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы, древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах — и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии».
Прошло десять лет — перемен к лучшему не наблюдается. Это фиксирует «Путешествие в Арзрум»: «С Екатеринограда начинается военная Грузинская дорога; почтовый тракт прекращается. Нанимают лошадей до Владикавказа. Дается конвой казачий и пехотный и одна пушка. Почта отправляется два раза в неделю, и приезжие к ней присоединяются: это называется оказией. <…> Пушка ехала шагом, фитиль курился, и солдаты раскуривали им свои трубки. Медленность нашего похода (в первый день мы прошли только пятнадцать верст), несносная жара, недостаток припасов, беспокойные ночлеги, наконец беспрерывный скрып нагайских ароб выводили меня из терпения». Поэт убрал оптимизм политической характеристики. «Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна: они всегда готовы помочь буйным своим единоплеменникам. Дух дикого их рыцарства заметно упал. Они редко нападают в равном числе на казаков, никогда на пехоту и бегут, завидя пушку. Зато никогда не пропустят случая напасть на слабый отряд или на беззащитного. Здешняя сторона полна молвой о их злодеяниях». Предлагаемые меры наивны.
Прошло и еще почти десять лет, когда Лермонтов взялся за свои повести. Потребна все та же оказия… Вот почему оправданно предположение, что участие в такой войне морального удовлетворения герою не приносит, патриотические чувства в нем не возбуждает. Вот почему вызывает восхищение мастерство еще молодого писателя: он с успехом применяет «минус-прием», когда общественное лицо героя вполне эффективно прорисовывается его поведением в событиях камерных, бытовых — при ясной мотивации отсутствия сцен общественно-государственного значения.
Под этим углом зрения отметим емкость лермонтовского текста. Повесть «Максим Максимыч» завершается такой фразой: «Я уехал один». Фраза конкретна. Рассказчик мог бы продолжать путь вместе с Максимом Максимычем, но штабс-капитан в расстроенных чувствах остался доделывать недоделанное во Владыкавказе. В нами выстроенном контексте фраза пропитывается горькой иронией: уехал один — но в составе и под защитой оказии. В одиночку тут не ездят: опасно.
Что же получается? Мы встречаем решительное уклонение от изображения просто напрашивающихся сторон жизни — на деле это не досадная оплошность писателя, а сознательный и выразительный минус-прием. Автор ограничивается скупыми намеками — но за ними встают очень значительные картины жизни. Но и это еще не все. «Героя нашего времени» полагают иногда социально-психологическим произведением; психологическим — да, социальным (показал С. И. Кормилов) — определение сильно преувеличено. В реалистическом исполнении социально-психологические творения предполагают изображение типичных героев в типичных обстоятельствах. «“Наше время” обозначено в романе несколько абстрактно»428, — замечает С. И. Кормилов. В социальном романе абстрактность, пусть и некоторая, могла бы восприниматься как упущение; «Герой нашего времени» — произведение иного типа. Это выделяет И. И. Виноградов: «…Индивидуализм Печорина интересует Лермонтова не столько с той стороны, с какой он может быть объяснен общественными условиями (это и без того ясно), сколько в своей собственной наличной содержательности — как определенная система жизненного поведения героя, как способ его отношения к миру и людям»