«Герой нашего времени»: не роман, а цикл — страница 70 из 78

Быстро бегут года, и уже весьма далек эпизод культурной жизни, когда рушился «железный занавес» и — воспринималось фантастикой — у себя дома можно было наблюдать телемост между студиями Москвы и Америки. Пока жив, никогда не забуду, как наша милая женщина повергла в шок всю Америку и, может быть, многих соотечественников, не понявших смысл ее высказывания, когда заявила: «У нас секса нет!» Она была, несомненно, права! Но имелось в виду правило, а — увы! — редко встречаются правила, в которые не вклинятся исключения. Находились в ту пору и такие люди, кто занимался отношениями, получившими в наименование омоним английской шестерки, но сии занятия были меж немногими и не афишировались. Общественное мнение санкционировало иной образ жизни. Интимные отношения никуда не девались (и детей рождалось более, чем сейчас), но интим не был самоцелью, а входил компонентом в сложный мир отношений и ощущений, который именовался любовью. Поддерживался культ семьи, причем не формальный, а именно любовью и скрепленный. Понятно, что между достижением половой зрелости и возможностями создать свою семью существует немалый диапазон, но он не был потерянным временем, а был временем активного формирования духовного облика личности.

Научились у цивилизованного Запада: дурному легко учиться. Уже в школе пробуют пропагандировать «безопасный секс». И этого становится мало. Все шире разливается движение в защиту «нетрадиционных отношений». Уже кое-где и однополые браки узаконены. Свобода! Права человека! Понадобился фиговый листок духовности, чтобы прикрыть отношения, сведенные к физиологии, а духовность из которых изгнана. Но ведь тогда происходит скатывание к животным инстинктам. Если к ним прибавляется изобретательность, это лишь воровство у человеческой сообразительности, к человечности не имеющее отношения. Вот и литературоведение заново осваивает спецтермин — «либертинизм».

Русская литература держалась за духовность. Ужели это ее замечательное свойство потеряет свою актуальность?


«И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк…

Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно. Что мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться».

Заметим попутно, что эта в основе трезвая оценка воображаемого свидания включает горечь, но не до конца разрушает идиллию картинки, предполагавшей свидание наедине, которое в новых условиях уж точно было невозможно. В мыслях Печорина начисто отсутствует Верин муж; так тому и быть; но как не думать о том, какой губительный удар новое вторжение любовника, а теперь еще и публичное, нанесло бы по Вере, положение которой и без того незавидное. Но — вернемся к тому, к чему возвращается и Печорин, — к оценке реальности.

«Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок.

Все к лучшему! это новое страдание, говоря военным языком, сделало во мне эту счастливую диверсию. Плакать здорово: и потом, вероятно, если б я не проскакал верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и в эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих».

Спать Печорину и в эту ночь, вторую подряд, не пришлось, но и попыток не было; так сложились обстоятельства.

«Я возвратился в Кисловодск в пять часов утра, бросился на постель и заснул сном Наполеона после Ватерлоо».

Какие зигзаги выписывает пробуждающаяся мысль, вбирая и пафос, и иронию! Очень может быть, что и читатели этот сложный фрагмент будут подгибать под себя: кто-то отдаст должное герою, побеждающему свой рационализм, почувствовавшему радость отдаваться на произвол непосредственных эмоций; кто-то оценит торжество материализма, способность героя объяснить сложные движения души простейшими внешними и внутренними обстоятельствами; кому-то будет важен самый факт, что писатель показывает героя разным.

К слову, человеческая память очень хорошо может хранить духовные компоненты любви, все, что фиксируется сознанием, — вид, улыбку, голос, слова… (Вера: «клянусь тебе, я, прислушиваясь к твоему голосу, чувствую такое глубокое, странное блаженство, что самые жаркие поцелуи не могут заменить его»). Физические ощущения помнить невозможно. Аналогия: попробуйте описать какое-нибудь кушанье. Слов таких (за ненадобностью?) не найдется. Есть только типовые обозначения: вкусно, сладко, кисло, горько, горячее, остывшее.

Все истории, собранные в «Герое нашего времени», — рассказываемые истории; меняются рассказчики, но неизменна манера. Следовательно, в каждом описании велика доля субъективности. В особенности это относится к изображению Веры. Человека-героя характеризуют поступки; по ним у читателя может формироваться мнение, не совпадающее с тем, которое декларируется рассказчиком. Но Вера очень мало действует! Она обменивается с Печориным взглядами, иногда словами; часть из них в записках героя приводится, другая — только помечается. Возникают курьезные ситуации: «Княжна вздумала, кажется, ей поверять свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор!» Непосредственно Вера раскрывается только в своем прощальном письме.

Вопрос, удачен или неудачен художественно этот образ, нельзя решать абстрактно457. Надо непременно учитывать, какие средства поэтики избрал писатель, оценивать, достаточны ли они для пластического воплощения образа. Использованный Лермонтовым прием известен. Есть принцип: короля (в данном случае — королеву) играет его (ее) окружение. Но и «окружение» тут Печориным монополизировано (единственный штрих «со стороны»: доктора Вернера ее лицо «поразило своею выразительностию»).

Можно ли доверять оценкам Печорина? Не вижу оснований для противного отношения. Записки героя бесхитростны — так, на память, на случай прочтения в старости. В отношениях с Верой Печорин ценит непосредственность. Вот запись о первой (нынешней) встрече: «Она не заставляла меня клясться в верности, не спрашивала, любил ли я других с тех пор, как мы расстались… Она вверилась мне снова с прежней беспечностью — и я ее не обману: она единственная женщина в мире, которую я не в силах был бы обмануть».

Между прочим, одну из записей мы можем даже проверить. Многое, оказывается, можно успеть сделать в гостиной Лиговских. Печорин, для отвода глаз, поговорил с княжной Мери. «Остальную часть вечера с провел возле Веры и досыта наговорился о старине… За что она меня так любит, право, не знаю! Тем более что это одна женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкими слабостями, дурными страстями… Неужели зло так привлекательно?..» А Вера написала ему: «…в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное; в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно; ничей взор не обещает столько блаженства; никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном». Вера как будто умеет угадывать мысли: Печорин (мысленно) спрашивает («неужели…») — она (в письме) прямо отвечает (да!..).

О такой любви, какую дарит Вера, может только мечтать человек, кого влечет стабильное устройство жизни. Печорин, разбудивший ее любовь, «для оной жизни» не рожден (в отличие от персонажа Пушкина: «Мой бедный Ленский, сердцем он / Для оной жизни был рожден»). А что взамен? Ничего определенного, сплошная путаница.

Так что эмоции прилипчивы, выгнанные в дверь, проникнут через окошко…

Но есть разительный контраст. Для Печорина ситуация умозрительна, а для влюбленных в него? Вера жертвует честью, Мери — трагедией первой любви, Бэла — своей семьей, предназначенным для нее «обыкновенным» образом жизни, да и, как оказалось, самой жизнью!

Любовь Печорина к Бэле у нас уже рассматривалась: она уникальна как любовь с первого взгляда, исключительна по содержанию как подарок судьбы.

Не лишнее добавить то, что видно под нашим общим ракурсом.

Отношения Белы и Печорина больше, чем отношения любовников — тайные (с Верой), недозревшие (с Мери). Они открытые (впрочем, только для обитателей крепости; начальству за ее пределами о них лучше было не знать). По современным понятиям это гражданский брак.

Было серьезное к тому препятствие: различие веры. Не шибко религиозному Печорину преодолеть этот порог было проще, свое чувство он и выставляет как пример: «Поверь мне, аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?» Бэле переступить веление традиции много труднее, и все-таки любовь пересилила.

Вот для официального брака препятствие было непреодолимым: никакой служитель религии брак с иноверцем не благословил бы. У наших влюбленных дело до таких попыток не дошло.

По внутреннему ощущению Бэла наверняка считала Печорина своим мужем — и была счастлива. Печорин ту же ситуацию оценивал в иных категориях: «она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня». Добился своего — и некоторое время был счастлив. Прелести именно семейной жизни вряд ли вкусил.

Еще раз обратимся к опыту Алеко. Его грел не только огонь костра, но и огонь улыбки или приветливого слова, нечаянное прикосновение, «милое щебетанье», «упоительное лобзанье» (так, меж делом); бытовые мелочи приуготовляли и ночные ласки. Это ли не клад семейной жизни? Вот подруге захотелось новенького…

Об отношениях с Верой Печорин рассказывает сам; нашлось место и для описания платонических переживаний. Об отношениях Печорина с Бэлой мы узнаем от Максима Максимыча: тут только внешнее, что видит глаз и слышит ухо. Так что нет возможности определить, к кому из них, к Вере или к Бэле, отношение Печорина теплее.