«Герой нашего времени»: не роман, а цикл — страница 72 из 78

Печорин, до своей отставки, был офицером. Ирония судьбы: к нему как будто прилипает поговорочка: «Вся рота шагает не в ногу. Один поручик (тут — прапорщик) шагает в ногу». «Но там, где отдельная личность по своему собственному произволу вершит судьбы других людей, там нет и не может быть равенства и подлинного счастья»470. В. М. Маркович обобщает: «…В русской литературе XIX века творчество Лермонтова явилось едва ли не самым мощным и уж, безусловно, самым непосредственным (как в смысле прямоты, так и в смысле эмоциональности) художественным выражением индивидуализма»471. «Сила Печорина — в его трезвом реалистическом, атеистическом прозрении, в отказе от фаталистической веры предков; слабость — в неспособности выработать подлинно гуманистический нравственный идеал в условиях переходного времени с его неустоявшимися, неопределившимися формами нового»472.

Всецело на позицию героя попробовал встать В. М. Маркович, но анализ позиции героя подменен крайне субъективным изложением, совершенно не считающимся с лермонтовским текстом. Вот откровение исследователя: «Максимализм Печорина непримиримо категоричен: как бы высоко ни ценился нравственный принцип, каким бы священным ореолом ни был он окружен, достаточно испытующему взору героя заметить в нем симптомы несовершенства — и ему уже нет пощады. Если всепобедительная сила на стороне того, что принято считать злом, если это зло едино с истиной, если только в нем может обрести человек ненарушимую гармоническую цельность, то двух решений быть не может: Печорин выбирает зло»473. Исследователь с им нарисованным героем солидарен: «…опыт <чей?> указывает, что путь индивидуализма — единственно честный и как ни странно звучит такое признание, единственно достойный человека путь» (с. 52). И это про Печорина? «Он нескрываемо горд своим выбором. Это гордость, даруемая сознанием обретенной свободы, упоение завоеванной властью над собственной жизнью. <…> Эта дерзновенная самостоятельность и преисполняет его чувством гордости; его жизнь строится по принципам, которые он сам выбрал и установил, он сам — творец собственной судьбы, единственный законодатель, “демиург”, полубог» (с. 52).

Концепцию данной статьи В. М. Марковича одобряет М. Вайскопф: «…В амбивалентности Печорина доминируют именно те составные — холод, нарциссизм, тяга к жестоким психологическим экспериментам, — которые сдвигают его образ к однозначно демонологической доминанте»474. Тут не желание понять героя, а кокетство ученостью в отрыве от жизни.

А лермонтовский герой — на глазах читателя — в своей щегольской коляске скрывается из виду, пробуя последнее (!) средство найти опору в жизни, выбрав для этого путешествие в край экзотический. Какие впечатления получил? Не все ли равно, если это не прибавило жизни… Не все ли равно, если даже отрадные, но сугубо личные впечатления он унес с собою.

Иначе понимает героя М. Уманская, но и тут настораживает акцент: «Идеал абсолютной личной свободы — свободы от общества, от его морали, от религиозных предрассудков предков, вылившихся у Печорина, как и у многих других “лишних людей”, в гипертрофию чувства личности, в трагедию индивидуализма, — для лермонтовского героя — только болезнь роста, болезнь переходного возраста»475. Только вот какая беда: эта (якобы детская) болезнь для Печорина оказалась смертельной…

Бывает и так, что попытка защитить героя приводит к его дискредитации. Попытался заступиться за лермонтовского героя К. Н. Григорьян: печоринский «индивидуализм, резко подчеркнутая гордая независимость — средство утверждения личности, самозащиты, обозначения грани между собой и враждебной средой. Нелепо требовать от Печорина ясности идеала, этой ясности не было и у автора романа. <…> Он недосягаем, выражен лишь в мечтах, в “жадной тоске” по “миру иному”. Здесь источник трагизма Печорина, его ожесточения против мира, людей»476. Исследователь попробовал понять индивидуализм как явление многослойное, позволяющее вычленить «правильный» индивидуализм: «Одно дело, когда индивидуализм проявляется в обыкновенном эгоизме, другое, когда индивидуализм, пусть порой и в уродливых формах, в силу социальных обстоятельств, отражает идею утверждения, раскрепощения личности, когда при известных внешних условиях он выражается в виде резкого противопоставления критически мыслящей личности враждебной среде, равнодушной толпе, “светской черни”, “благопристойным” людям с их пошлой мещанской идеологии смирения. Вот где следует искать корни и природу печоринского индивидуализма. Такого рода индивидуализм играет прогрессивную роль в жизни общества» (с. 76).

Я бы предпочел дифференцировать не явление, а носителей явления. Черного кобеля не отмоешь добела. В реабилитации индивидуализма даже и «в уродливых формах», есть что-то нарочитое. Критерии выделения «прогрессивного» индивидуализма наверняка увязнут в болоте субъективизма. В конкретных случаях разбираться проще. Индивидуалисты-эгоисты вряд ли смогут вызвать симпатии. Жертвы обстоятельств достойны сочувствия.

И. И. Виноградов поддерживает широко распространенную трактовку героя: «…Давно признано, что главная внутренняя пружина характера Печорина, направляющая всю его жизнь, его побуждения и поступки, — откровенный и ярко выраженный индивидуализм»477. Но исследователь не ограничивается, как многие, лишь констатацией, он глубоко и разносторонне пытается понять как само явление, так и конкретное воплощение его в герое: «И мы видим, с какой трезвой ясностью отдает он себе отчет в характере своих поступков и побуждений, как верно понимает смысл малейшего движения собственной души. Мы видим, что индивидуалистическая природа его поступков — отнюдь не секрет для него самого. Она вполне им осознана. <…> Мы видим, что перед нами — принципиальная программа жизненного поведения» (с. 22–23).

У Печорина «нет и полной внутренней убежденности, что именно индивидуалистический символ веры есть истина, он подозревает о существовании иного, “высокого назначения” человека, допуская, что он просто “не угадал” этого назначения. Но реальностью, единственной реальностью, пока не “угадано” нечто другое, остается для него именно этот принцип — “смотреть на страдания и радости других только в отношении к себе”. И он повторяет вновь и вновь это “правило”, он развивает на его основе целую теорию счастья как “насыщенной гордости”…» (с. 23). Исследователю становится очень важно установить, «как же обосновывает и оправдывает для себя Печорин этот свой индивидуалистический символ веры». Тут, со стороны, есть опасность увидеть «просто мелкую месть попранного самолюбия, оскорбленного тщеславия»: «раз светская чернь не заслуживает того, чтобы обращаться с ней по-людски, так пусть же страдают за это все, кто только ни попадется на пути?!» (с. 24). Чтобы отвергнуть такое произвольное предположение, исследователь и погружается в философскую основу книги.

«И, как бы бросая гордый вызов слепой вере, лишающей человека внутренней свободы, Печорин ясно и четко формулирует свое истинное кредо: “Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера”…» (с. 27). Печорин оказывается созвучным своему времени и в том, что подвергаются «пересмотру коренные вопросы человеческого существования». Среди них «вопрос о тех первоначальных основаниях, на которых строятся и от которых зависят уже все остальные человеческие убеждения, любая нравственная программа жизненного поведения. Это вопрос о том, установлены ли высшей божественной волей назначение человека и нравственные законы его жизни или человек сам, своим свободным разумом, свободной своей волей определяет их и следует им» (с. 27).

«Печорин… сопоставляет веру и неверие, “людей премудрых” и их “потомков”. Способность к добру, “к великим жертвам для блага человечества”, к служению этому благу есть только там, где есть убежденность в истинности, конечной оправданности этого служения. Раньше людям премудрым эту убежденность давала именно вера… Но что может сказать о цели человеческой жизни тот, кто утратил эту веру?» (с. 29).

Легко предположить начало ответа: если судьба человека «свободна от божественного вмешательства, то, стало быть, он сам творец своей жизни». Но как «может убедиться человеческий разум, что служение общему благу есть непременное условие» «полноты человеческой жизни»? (с. 29).

«Горькое признание Печорина в том, что его поколение в отличие от “людей премудрых” не способно “к великим жертвам для блага человечества”, доказывает, что ему нечего поставить на место той веры, что была для “предков” стимулом “благородных побуждений”. Отбрасывая принцип религиозного отношения к миру, Печорин не в состоянии вместе с тем и противопоставить ему какой-либо иной позитивный нравственный принцип…» (с. 30).

«Остается действительно ведь только одно — единственно “бесспорная”, очевидная реальность: собственное “я”. Остается именно индивидуализм — в тех или иных его формах… Остается принять именно собственное “я” в качестве единственного мерила всех ценностей, единственного бога, которому стоит служить и который становится тем самым по ту сторону добра и зла…» Исследователь считает нужным «помнить и о реальных социально-исторических условиях николаевской эпохи. Она сделала, конечно, немало для того, чтобы люди, подобные Печорину, пришли именно к индивидуалистическим принципам жизненного поведения». Но еще важнее И. И. Виноградов считает нужным подчеркнуть, что выход Печорина к индивидуалистическому кодексу «совершился в результате глубоких и мучительных мировоззренческих исканий — как прямое их следствие, через них и благодаря им» (с. 31). Итог печален. «Глубинный, безысходный скепсис, всеобщее и полное отрицание, разъедающее сомнение в истинности добра вообще, в самой правомерности существования гуманистических идеалов, — вот действительный крест печоринской души, ее гнетущая ноша…» (с. 32). К сходным заключениям приходит Ф. Раскольников: «…Печорин переживает драму познания, которая приводит его к одиночеству и отчаянию»