бы маньяками, хоть и безобидными маньяками. Наше уединение было полным. Мы никого не хотели видеть. Я скрыл от друзей свой новый адрес, а Дюпен давно порвал с Парижем, да и Париж не вспоминал о нем. Мы жили только в себе и для себя. Одной из фантастических причуд моего друга – ибо как еще это назвать? – была влюбленность в ночь, в ее особое очарование; и я покорно принял эту странность, как принимал и все другие, самозабвенно придаваясь прихотям друга. Темноликая богиня то и дело покидала нас, и чтобы не лишаться ее милостей, мы прибегали к бутафории: при первом проблеске зари захлопывали тяжелые ставни старого дома и зажигали два-три светильника, которые, курясь благовониями, изливали тусклое, призрачное сияние. В их бледном свете мы предавались грезам, читали, писали, беседовали, пока звон часов не возвещал нам приход истинной Тьмы».
Любовь к ночи Дюпена – это не только и не столько романтическая причуда. Мифопоэтически ночь – инфернальное время, когда выходцы из преисподней посещают мир людей. Но это также время героев, спускающихся в ад, героев, стоящих на страже человеческого мира у края бездны. Так, нисхождение в преисподнюю Данте начинается с наступлением ночи:
День уходил, и неба воздух темный
Земные твари уводил ко сну
От их трудов; лишь я один, бездомный,
Приготовлялся выдержать войну
И с тягостным путем, и с состраданьем,
Которую не ложно вспомяну.
Красноречива ночная образность в «Гамлете» Шекспира:
Теперь как раз тот колдовской час ночи,
Когда гроба зияют и заразой
Ад дышит в мир; сейчас я жаркой крови
Испить бы мог и совершить такое
Что день бы дрогнул.
Инфернальная ночь архаических культур и средневековой литературы («Ночь и уединение привлекают злых духов», – предостерегали простых смертных Отцы Церкви, но это как раз то, что нужно герою) в детективной литературе преобразилась в ночь зловещих преступлений. Расследуя их, детектив идет по следу таинственных злодеев – далеких потомков адских чудовищ и злых духов. Характерно, что первый детективный рассказ – «Убийство на улице Морг» – посвящен преступлению, совершенному чудовищем («Боюсь, что в газетном отчете отсутствует главное, – возразил Дюпен, – то чувство невыразимого ужаса, которым веет от этого происшествия. Но Бог с ним, с этим дурацким листком и его праздными домыслами. Мне думается, загадку объявили неразрешимой как раз на том основании, которое помогает ее решить: я имею в виду то чудовищное, что наблюдается здесь во всем». ) Разумеется, это уже не инфернальный монстр, а вполне рационально описанный огромный орангутанг.
Дюпен не профессиональный сыщик. Раскрытием преступлений он занимается ради развлечения, чтобы проявить свои исключительные аналитические способности (черта самого Эдгара По): «Подобно тому, как атлет гордится своей силой и ловкостью и находит удовольствие в упражнениях, заставляющих его мышцы работать, так аналитик радуется любой возможности что-то прояснить или распутать. Всякая, хотя бы и нехитрая задача, высекающая искры из его таланта, ему приятна. Он обожает загадки, ребусы и криптограммы, обнаруживая в их решении проницательность, которая уму заурядному представляется чуть ли не сверхъестественной. Его решения, рожденные существом и душой метода, и в самом деле кажутся чудесами интуиции… В такие минуты я не мог не восхищаться аналитическим дарованием Дюпена, хотя и понимал, что это лишь неотъемлемое следствие ярко выраженной умозрительности его мышления. Да и Дюпену, видимо, нравилось упражнять эти способности, если не блистать ими, и он, не чинясь, признавался мне, сколько радости это ему доставляет. Не раз хвалился он с довольным смешком, что люди в большинстве для него – открытая книга, и тут же приводил ошеломляющие доказательства того, как ясно он читает в моей душе. В подобных случаях мне чудилась в нем какая-то холодность и отрешенность; пустой, ничего не выражающий взгляд его был устремлен куда-то вдаль, а голос, сочный тенор, срывался на фальцет и звучал бы раздраженно, если бы не четкая дикция и спокойный тон… Из сказанного отнюдь не следует, что разговор здесь пойдет о неких чудесах; также не намерен романтизировать своего героя. Описанные черты моего приятеля-француза были только следствием перевозбужденного, а может быть, и больного ума».
Эта романтическая ссылка на болезненность ума, порождающую сверхъестественные способности, весьма характерна. Здесь выражен все тот же мотив священного безумия, который делает героя чуждым миру людей, но и приобщает его надмирному. Надмирность Дюпена рационализирована Эдгаром По – его герой не поэт-провидец, а человек, имеющий славу провидца: «Того простого хода рассуждений, который помог ему раскрыть тайну, он, кроме меня, не сообщил никому – даже префекту, – а потому неудивительно, что непосвященным эта история представлялась истинным чудом, и аналитический талант Шевалье принес ему славу провидца».
Огюст Дюпен. Иллюстрация Байэма Шоу.
Чуждость Дюпена миру людей выражена не только в его одиночестве (он живет ночью, днем он проходит среди людей как тень, закрыв свой отрешенный и мечтательный взгляд зелеными очками), но и в его противостоянии с парижской полицией. Он с пренебрежением выслушивает префекта полиции, иронически комментирует действия полиции, обыграв профессиональных сыскарей, произносит свысока: «С меня довольно того, что я побил противника на его территории». Кто-то полагает, что вражда Дюпена с полицией обусловлена характером предполагаемого прообраза этого героя – Эженом Видоком, который столь же неоднозначно относился к полицейским ищейкам. В действительности, внесистемность Дюпена мифопоэтична. Она в полной мере соответствует отчужденности романтического героя, проистекает из асоциальности героев «комических» и плутовских романов, из безумия Тристана и Ланселота, из неистовства Одиссея и гнева Ахилла и, в конечном итоге, восходит к богоборчеству архаических героев.
Мифопоэтические мотивы, характеризующие образ Дюпена, прослеживаются и в образе его британского последователя Шерлока Холмса. Своеобразное родство Дюпена и Холмса уже давно было подмечено исследователями. Так, Хескет Пирсон отмечал: «Дюпен, как Холмс, обожает курить трубку; у него бывают приступы «грустной задумчивости»; иногда он отказывается обсуждать дело, о котором думает; продолжает вслух мысли другого человека; заманивает в ловушку человека, который может пролить свет на преступление, помещая объявление в газете; организует переполох на улице и, пока внимание спутника отвлечено, успевает подменить одно письмо другим; и, как Холмс, довольно низкого мнения о своем профессиональном коллеге, который «слишком хитер, чтобы быть умным».
Артур Конан Дойл, стремясь, видимо, откреститься от влияния Эдгара По на собственное творчество, вложил в уста Холмса уничижительное высказывание о Дюпене: «А по-моему, Дюпен был очень обыкновенный человек. Все его искусство заключалось в том, что он задавал неожиданные вопросы после нескольких минут молчания и таким образом улавливал мысли собеседника, затем он умел вставлять замечания очень кстати и вызывать реплики. Но этот метод допроса уж очень бесхитростен, и против него всегда можно настроиться. Дюпен действительно обладал некоторым даром наблюдения и анализа, но он далек от того типа выдающегося феномена, каким его хотел изобразить Эдгар По».
Такое отношение к Дюпену, кроме того, подчеркивало исключительность самого Холмса, исключительность, с высоты которой Дюпен казался всего лишь обыкновенным человеком. И вопрос, кто из них – Дюпен или Холмс – был более исключительным и выдающимся, не решен по сей день. Так, уже Честертон отдавал предпочтение герою Эдгара По: «Неуместно и ироническое отношение к Дюпену Эдгара По, с которым Холмс не выдерживает никакого сравнения. Остроумные догадки Шерлока Холмса сродни ярким цветам, поднявшимся из сухой земли лондонского пригорода, прозрения Дюпена – это цветы, растущие на раскидистом мрачном дереве мысли. А потому язык Дюпена сочетает в себе бурное воображение с выверенной точностью мысли, сверхъестественные порывы – с логикой закона. Главный просчет создателя Шерлока Холмса заключается в том, что Конан Дойл изображает своего детектива равнодушным к философии и поэзии, из чего следует, что философия и поэзия противопоказаны детективам. И в этом Конан Дойл уступает более блестящему, более мятежному Эдгару По, который специально оговаривает, что Дюпен не только верил в поэзию и восхищался ею, но и сам был поэтом. Будь Шерлок Холмс философом, будь он поэтом, люби он, наконец, – и он был бы еще лучшим детективом».
Как бы то ни было, Дюпен и Холмс – братья-близнецы. Оба они вышли из стихии французского «комического» романа. Оба они – и рыцари, и плуты одновременно. «Во мне заложены качества и великого лентяя, и отъявленного драчуна, – говорит о себе Холмс. – Я часто вспоминаю слова Гете: «Как жаль, что природа сделала из тебя одного человека: материала в тебе хватило бы и на праведника и на подлеца».
Вместе с тем, Шерлок Холмс – такой же романтический герой, что и Дюпен. Стремление Конан Дойла описать Холмса как холодного мыслителя, «мыслящую машину», чуждую человеческим чувствам, было обусловлено желанием преодолеть романтическую суть этого образа. Стремление это не увенчалось особым успехом, так что и к Холмсу вполне применимо булгаковское определение «трижды романтический мастер».
Объясняя суть своего дедуктивного метода, Холмс говорит Уотсону: «Я от природы обладаю известным как бы духовным чутьем. Правда, время от времени мне приходится встречаться с преступлениями несколько более запутанными и сложными. Тогда я вынужден немного пошевелиться и проследить события собственными глазами. Вы заметили, может быть, что я обладаю большим запасом специальных знаний. Вот я и использую их для решения различных загадочных дел, и знания эти оказывают мне неоценимые услуги». Очевидно, что дедуктивные способности Холмса в большей мере обусловлены этим его духовным – провидческим – чутьем, а не талантом делать правильные умозаключения. Неслучайно и Уотсон замечает Холмсу: «Несколько веков назад вас непременно сожгли бы на костре».