Герой в преисподней: от мифа к Twin Peaks. Эссе — страница 23 из 38

Все эти инициационные мотивы представлены в романе в комическом свете, что вовсе не отменяет их посвятительной сути. Блестящее описание инициации героя на комическом материале дал уже Апулей в своих «Метаморфозах». И образ обывательского ада, и характерные «низовые» герои и сам Холден как плут и враль восходят к комической традиции, выраженной в античной комедии, в тех же апулеевых «Метаморфозах», плутовском и «комическом» романе.

Главный упрек Холдена Колфилда окружающему его миру («Все напоказ. Все притворство. Или подлость. Такого скопления подлецов я в жизни не встречал») коррелируется с устойчивым лейтмотивом плутовского романа (ср., например, со словами из «Гусмана де Альфараче»: «Все идет наоборот, всюду подделки и обман. Человек человеку враг; всяк норовит погубить другого…»). Самоописание Холдена соответствует традиционному портрету героя «комического» романа. Он – простак, плут и проходимец, свободный от условностей окружающего его мира, как все тот же Симплициссимус. Ловец во ржи признается, что он «умственно отсталый, вообще кретин», что он «ужасный лгун – такого вы никогда в жизни не видали». Его мотивация («Вообще я часто валяю дурака, мне тогда не так скучно») – это типичная мотивация героев европейского «комического» романа. Красная охотничья шапка Колфилда – это одновременно и головной убор «ловца людей» («В ней людей стреляют, я в ней людей стреляю»), и – надетая задом наперед – шутовской колпак.

В комическом свете представлены этапы инициации Холдена Колфилда. Они не приобщают его миру, а отчуждают от него. Характерен эпизод с проституткой Сани. Холден теряется в незатейливой ситуации, заслужив от девушки нелестное «Дурачок». В этой связи трудно не вспомнить об эпизоде из романа Кретьена де Труа «Персеваль», где герой столь же невпопад ведет себя с девушкой из шатра, награждающей его прозвищем «Валлиец глупый». Такое поведение Персеваля знаменовало его доинициационный статус простака и «дурачка». В «Ловце» подобный эпизод знаменует отчужденность Холдена от того мира, в котором он пребывает. Приобщить его миру мог коитус, как приобщило миру людей хтонического побратима Гильгамеша Энкиду соитие с храмовой проституткой. Но юноша отказывается от секса, и вся сцена завершается «избиением» Холдена и его комическим переживанием смерти.

Не приобщает Холдена к миру людей и разговор с его учителем мистером Антолини, играющим в романе роль «мастера инициаций». Наставник предупреждает ученика: «Мне кажется, что ты несешься к какой-то страшной пропасти… Пропасть, в которую ты летишь, – ужасная пропасть, опасная. Тот, кто в нее падает, никогда не почувствует дна. Он падает, падает без конца». Он призывает Холдена примириться с окружающими его людьми, но подросток бежит от учителя, заподозрив того в грязных помыслах.

От бездны Холдена спасает его маленькая сестренка Фиби. Ловец порывается бежать на Запад, Фиби вызывается ехать вместе с ним. Холден пугается и, пытаясь «спасти» сестренку, «спасается» сам. Фиби, таким образом, играет в романе роль «чудесной девы». Тот факт, что в сознании Сэлинджера образ «чудесной девы» ассоциировался с невинной девочкой, не является секретом для знатоков его творчества. Впрочем, большинство специалистов связывает такое отношение JDS к юным девушкам с его несчастной любовью к Уне О’Нил, что в корне неверно. Во всех своих отношениях с девушками после войны он искал не Уну, а все тот же образ «чудесной девы», способной спасти его от той преисподней, в которую он был заключен.

Напомню, что до Уны Сэлинджер был невероятно впечатлен венской девочкой с волшебными невинными глазами. По словам Ричарда Стейтона, «момент, когда он завязывал шнурки коньков молодой девушке, был одним из самых замечательных моментов жизни Сэлинджера. После этого он пережил чудовищную войну, а в конце войны узнал о том, что девушку, которой он надевал коньки, отправили в концентрационный лагерь и убили». В рассказе «Знакомая девчонка» Сэлинджер описал, что именно привлекло его в ней: «Огромные невинные глаза, казалось, вот-вот прольются от избытка ясности и чистоты». Вот эти светозарные волшебные глаза он и пытался найти в своих избранницах. Ему казалось, что он находил их, но всякий раз за «просветлением» следовало разочарование. Поэтому все его героини после Фиби не примиряют героев с миром, а выталкивают их из него, подобно сестренке Тедди, подтолкнувшей юного вундеркинда в бездну.

Инициационная концовка романа Джерома Дэвида Сэлинджера, как будто примиряющая Холдена Колфилда с окружающим его миром, столь же неоднозначна, как и весь «Ловец во ржи». Пребывающий в санатории (характерная метафора иного мира, ср. с образом санатория в «Волшебной горе») подросток признается скорее в собственной неопределенности относительно своего будущего в этом мире: «Многие люди, особенно этот психоаналитик, который бывает тут в санатории, меня спрашивают, буду ли я стараться, когда поступлю осенью в школу. По-моему, это удивительно глупый вопрос. Откуда человеку заранее знать, что он будет делать? Ничего нельзя знать заранее! Мне кажется, что буду, но почем я знаю? И спрашивать глупо, честное слово!»

Амбивалентность «Ловца во ржи», совмещающего в себе черты романа-инициации и «плутовского» романа, обусловила и двойственное восприятие произведения Сэлинджера читателями. Одни – их большинство – восприняли «Ловца» как инициационный роман. «Холден Колфилд – это я», – говорили они, переживая перипетии его судьбы как собственную драму. Другие – в их числе Марк Чэпмен, убивший Джона Леннона, и Джон Хинкли, стрелявший в Рональда Рейгана – прочитали «Ловца во ржи» как роман-антиинициацию, призывающий противостоять миру с его фальшью и неискренностью.

Неоднозначным было отношение к роману и самого его творца. Холден Колфилд, безусловно, – самый живой и честный герой Джерри Сэлинджера, создавшего его по собственному образу и подобию. По словам Йена Гамильтона «в письме другу Сэлинджер недвусмысленно признает, что подросток-герой Холден Колфилд – это его автопортрет в молодости». Вместе с тем поздний Сэлинджер в частных беседах неоднократно отрекался от собственного героя, называя его своей ошибкой, – он не мог ему простить его примирения с преисподней, миром фальши и «мертвых душ», миром смерти. И тем не менее, чтобы ни говорил JDS окружавшим его «мертвецам», сам он не бежал от мира в смерть, подобно своему идеальному герою поэту-провидцу Симору или вундеркинду Тэдди; он принял мир таким, каким он был; наконец, последние слова Сэлинджера «Я живу в этом мире, но не принадлежу ему» – это слова, в полной мере проявившие в нем мироощущение Холдена Колфилда.

После успеха романа «Ловец во ржи» Сэлинджер осуществил мечту своего героя, удалившись от мира в собственный Лимб (в романе это «ранчо в Колорадо») – место не света, но покоя. В тот самый поэтический мир, о котором грезил Михаил Булгаков, помещая туда в финале «Мастера и Маргариты» своего героя: «О, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своей подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели ж вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером? Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула? Туда, туда. Там ждет уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что вы немедленно встретите рассвет».


Сэлинджер в Лимбе.


Внутреннюю атмосферу окруженной романтическим ореолом жизни Джерома Дэвида Сэлинджеров в Корнише лучше всего передает настроение лермонтовского шедевра «Выхожу один я на дорогу», но необходимо понимать, что таковой его жизнь представлялась ему самому. Для окружающих его людей – и прежде всего для его семьи – пребывание в Корнише не было романтическим бегством в Страну чудес. В воспоминаниях дочери писателя Маргарет Сэлинджер усадьба отца рисуется скорее преддверием ада, дантовым Лимбом – местом пребывания душ праведных язычников: «В мире, где я росла, люди почти не показывались. Корниш, где стоял наш дом, окружали дремучие леса, и нашими ближайшими соседями были семь замшелых могильных камней: мы с братом однажды обнаружили их, гоняясь под дождем за красной саламандрой; два больших камня и два поменьше у них в ногах отмечали давнишнюю гибель целой семьи. Отец до такой степени не привечал гостей, что посторонний человек, заглянув к нам, счел бы наш дом пустыней уединения… Мое детство изобиловало вымыслом: лесные духи, феи, домик, где живут воображаемые друзья, книги о землях, лежащих к востоку от Солнца и к западу от Луны… это был мир между благостным сном и кошмаром, подвешенный на тонкой, прозрачной паутинке, какую мои родители выпряли прямо в воздухе, безо всякой опоры: мир, висящий над пропастью, где никто никого и не думал стеречь. Родители видели прекрасные сны, но не умели спустить их с небес на землю, в реальную жизнь, приспособить для повседневного употребления. Мать сама была ребенком, когда родила меня. Потом долгие годы грезила и, как леди Макбет, терзалась, бродила во сне. Отец, писатель, настолько погружен в грезы, что едва ли сможет наяву завязать себе шнурки на ботинках, – где уж тут предупредить дочь о том, что она может споткнуться и упасть. Фантазии, другие миры, иные реальности были для отца куда более значимыми, нежели живые флора и фауна, плоть и кровь».

В отличие от булгаковской Маргариты Маргарет Сэлинджер была чужда всему чудесному и романтическому. Она видела мир иначе, чем ее отец; собственно, она видела мир таким, каким он был в действительности, а не таким, каким он представлялся JDS. Характерен в этой связи эпизод из детства Маргарет: «Помню, мне было семь лет, когда мы с отцом долго, наверное, целую вечность, стояли и рассеянно смотрели на мускулистые спины местных ребят, плотников, которых наняли сделать пристройку к нашему дому. Они сняли майки, их молодые, сильные, полные жизни тела блестели на летнем солнце. Наконец папа пришел в себя и заговорил со мной – или, может быть, просто высказал вслух свои мысли, ни к кому конкретно не обращаясь. „Такие рослые, сильные парни, – он покачал головой, – всегда шли впереди и их убивали первыми, цепью за цепью, волна за волной“, – он протянул руку, вывернул ладонь и прочертил в воздухе несколько таких волн, крутых, извилистых линий, словно отталкивая их от себя». В торжестве жизни Джерри Сэлинджер видел смерть, в молодых смеющихся людях – обреченных мертвецов. Очевидно, что и обретя покой в Корнише Сэлинджер продолжал бо