Героем архаических мифов нередко выступает бесправный, всеми гонимый «низкий» персонаж, который, пройдя через ряд испытаний, достигает невозможных для простых смертных результатов. «Герой тайского мифа – прокаженный. Он мочится у яблони и его выделения вместе с соками поднимаются вверх по дереву. Дочь царя съедает созревший на яблоне плод, беременеет и рожает мальчика. Через год царь созывает всех мужчин государства, среди которых ребенок должен опознать своего отца. Каждый из претендентов пытается приманить мальчика сладостями и фруктами, но тот ест вареный рис из рук прокаженного. Царь бросает дочь, мальчика и его отца в реку. Они спасаются, прокаженный превращается в красивого юношу».
Это превращение «низкого» героя обусловлено тем, что он изначально причастен сакральному. В представлении архаичного человека, «низкий» мифологический персонаж – не простой смертный, а «избранник духов», приобщенный их сверхъестественному могуществу. Мифы североамериканских индейцев «описывают одну и ту же мифологическую ситуацию: герой (младший член семьи) не принимает участия со всеми в коллективных инициационных обрядах. Он – апатичен, спит в очажной золе, его ложе постоянно мокро. Все родичи издеваются над ним. Герой жетайно тренируется по ночам и во время этих тренировок встречает однажды волшебного покровителя (гагару), который с тех пор начинает покровительствовать герою. Не смотря на продолжающиеся постоянные издевательства, герой оказывается первым в охоте, на состязании с другими племенами, в борьбе против стихий (звери, деревья, горы). Все эти победы не меняют поведения героя; он по-прежнему апатичен и кажется нечистоплотным. Все снова издеваются над ним. Однажды к побережью пристает лодка и люди, сидящие в ней, забирают героя с собой. Они оказываются сверхъестественными существами и увозят героя под землю, где ему предстоит на смену старцу (дед или дядя героя) держать весь мир на шесте».
Мифологическая традиция, связывающая «низовую» социальность с сакральным, была продолжена в волшебной сказке. Наряду с эпическим героем, персонажем волшебной сказки часто является «низкий», «не подающий надежд» младший сын, сирота или бродяга. «Он занимает низкое социальное положение, плохо одет, презираем окружающими, на вид ленив и простоват, но неожиданно совершает героические подвиги либо получает поддержку волшебных сил и достигает сказочной цели».
Иначе была выражена мифологическая связь между «низовой» социальностью и сакральным в традиции религиозного аскетизма. Отсутствие имущества, нищета, бродяжничество, многочисленные лишения и всевозможные испытания являлись признаками отречения аскета от мира людей и его приобщения сакральному. В «Законах Ману» путь освобождения аскета описывался следующим образом:
«Выйдя из дому, молчальник, очищенье накопивший, Пусть бродяжит, равнодушен к подвернувшимся усладам. Пусть один стремится к цели, внятной только одиночке: <Никого> такой не бросит, <никому> его не бросить. Очага лишен и крова, пусть идет в село за пищей Без забот и колебаний, к Бытию (т. е. к Брахману – Д. С.) прикован мыслью. Миска <сбора подаяний>, <ночью – сон в> корнях древесных, Одеяние из лыка и <скитанья> в одиночку, Ровный дух в любых <условьях> – вот приметы избавленья».
Таким образом, очевидно, что и архаические космологии, и психоаналитические модели психической структуры являются лишь различными выражениями мифопоэтического пространства. В отличие от абстрактного геометризованного пространства физико-математических наук, оно обусловлено чувственным опытом человека и выражается в ценностных суждениях ассоциативного характера. Подобно тому, как архаичный человек разделял свой космос на верхний и нижний миры, причем с каждым из миров связывал аффективно значимые представления о верхе и низе, психоаналитики расчленяли психическое на верхнее (сознательное) и нижнее (бессознательное), при этом с сознанием и бессознательным ассоциативно связывались субъективно значимые представления о соответственно вершинном и низменном. Так, в различных психоаналитических концепциях бессознательное ассоциативно связывалось с телесным низом, психической глубиной или «низовой» социальностью.
Такое мифопоэтическое концептуирование обусловлено, конечно же, стремлением объяснить необъяснимое, сделать недоступный для психоаналитического исследования предмет более понятным. Сам Фрейд признавал, что бессознательное скрыто от человека и по большому счету непознаваемо. «Так, в одной из своих работ он недвусмысленно сказал, что психоаналитическому исследованию недоступно объяснение бессознательного психического». По словам К. Г. Юнга, «бессознательное есть часть природы, которую не вмещает наш дух, способный лишь набрасывать модели на основе возможного и ограниченного познания… Подлинная природа объектов человеческого опыта всегда сокрыта во тьме».
Однако «непознаваемость» бессознательного – еще не повод мифологизировать психическое. Мало того, что мифопоэтические модели психического, предложенные Фрейдом и Юнгом, ничего не объясняют, – они, кроме того, всячески ограничивают познание психического, ограничивают само психическое. И здесь впору напомнить психоаналитикам предостережение Гераклита: «По какому бы пути ты ни шел, границ психеи ты не найдешь; столь глубок ее логос».
Чудовище и лабиринтный человек
Я не знаю, какой жребий предопределил мой интерес к той давно забытой истории о герое, одолевшем быкоподобное чудовище во мраке кносского лабиринта.
До недавнего времени у меня неизменно вызывали скуку все эти пестрые истории о то ли божественных, то ли звероподобных существах, которым приписываются какие-то невероятные деяния или чудовищные преступления. Лабиринты – эти опустевшие чертоги наших некогда грозных богов и могущественных предков – сегодня служат для развлечения толпы; они не отличаются никакой архитектурной изысканностью, зачастую имеют одну и ту же простую – всем хорошо известную – структуру и, как мне кажется, совсем неуместные изображения перста, указующего верный путь к выходу из лабиринта. Волею случая я забрел однажды в подобный лабиринт, и он вогнал меня в такую тоску своей простотой и незатейливостью, что я умудрился заблудиться в нем.
Да, и чудовища, и лабиринты нисколько не занимали меня. Но что-то произошло, что-то изменилось – во мне или вокруг меня, не знаю, – и я стал одержим ими. Они заполонили мой разум, они преследовали меня и днем, и ночью. Иногда я начинал всерьез опасаться, а не чреват ли я чудовищем, сидящим внутри меня, так что впору было призывать Гефеста с его повивальным топором, дабы он освободил меня от столь невыносимого бремени.
Тесей и Минотавр
Мучимый своими чудовищами и лабиринтами я вспомнил о судьбе другого лабиринтного человека – Тесея и его встрече с Минотавром. Предположив, что история афинского героя могла бы дать мне подсказку в моих бесконечных блужданиях собственными лабиринтами, я обратился к произведениям наших поэтов и трагиков, чтобы через них понять древнее предание; но каково же было мое разочарование, когда вместо ясного рассказа о героическом деянии я обнаружил в них какие-то путанные и замысловатые хитросплетения образов и слов – излюбленный предмет бесконечного восхищения наших софистов, – хитросплетения, лишь затуманивавшие изначальное предание.
В стремлении обнаружить истину в древних сказаниях я, к счастью, был не одинок. Многие достойные мужи – от Гекатея Милетского и Геродота Галикарнасского до наших хитромудрых современников – пытались отыскать правду в преданиях, переданных нам предками через нерадивых поэтов, поставивших слог выше истины и тем исказивших подлинный смысл священных историй. Среди них затесался и мой прекраснодушный знакомец Плутарх из Херонеи. К его жизнеописанию Тесея, разумеется, я обратился прежде всего.
Стремясь примирить предание с истиной, Плутарх отказывается от исконного рассказа о Тесее – незаконнорожденном наследнике афинского царя, вызвавшемся вопреки воле отца сразиться с Минотавром в числе других подростков, предназначенных в жертву чудовищу, – и склоняется к более, как он считает, правдивой истории, пересказывавшейся критянами: «Если верить преданию, любимому трагиками, детей, по приезде их на Крит, съедал в лабиринте Минотавр, или же они бродили там и, не находя выхода, погибали. Еврипид говорит, что Минотавр был:
Пород смешенье двух, чудовищный урод, —
или:
Он вполовину бык и вполовину муж.
Филохор говорит, что критяне не согласны с этим преданием. По их словам, лабиринт был тюрьмою, в которой страшного было только то, что заключенные не могли убежать из нее. Минос устроил в память Андрогея гимнастические игры, где раздавал в награду победителям детей, содержавшихся до этого в лабиринте. На одних из первых игр одержал победу пользовавшийся тогда огромным влиянием у царя его полководец Тавр, человек суровый и неприветливый, который обращался гордо и жестоко и с афинскими детьми. Даже Аристотель, описывая государственное устройство боттийского округа, очевидно не верит, чтобы Минос убивал детей, но думает, что они до старости жили на Крите в качестве рабов…
Из этого примера видно, как опасно навлечь на себя ненависть города, у которого есть прозаики и поэты. На афинских сценах о Миносе отзываются всегда дурно, бранят его..
По словам Филохора, когда Минос устроил игры, для всех было ясно, что победителем останется опять Тавр, вследствие чего его возненавидели, – его влиянием тяготились из-за его характера… Вот почему Минос согласился на просьбу Тесея вступить в состязание с Тавром. На Крите в числе зрителей игр обычай позволяет находиться и женщинам, вследствие чего на них присутствовала и Ариадна, которая была очарована наружностью Тесея и пришла в восторг, когда он оказался сильнее всех. Минос обрадовался больше всего тому, что побежден был в борьбе и поднят на смех Тавр, поэтому он отдал Тесею молодых людей и освободил его город от дани.»
О, Музы, дарующие слепые прозрения! Так значит, не было никакого быкоподобного чудовища, пожиравшего во тьме кносского лабиринта афинских юношей и девушек. Был лишь достойный и славный муж, любивший – конечно, по-своему: жестко и сурово – детей Афин. Я знаю, дружище, ты всегда ставил поэтов ниже воспеваемых ими героев, но, ради Харит, это ли повод для оправдания зла?!