Гертруда — страница 12 из 32

Игра на скрипке в оркестре доставляла мне удовольствие, я подолгу сидел над партитурами и с вожделением, ощупью пробирался дальше в глубь этого мира. Медленно изучал я то, что знал лишь теоретически, издалека — характер, окраску и значение отдельных инструментов, снизу доверху, а заодно наблюдал и исследовал театральную музыку и все серьезнее надеялся, что придет время, когда я отважусь взяться за собственную оперу.

Близкое общение с Муотом, который занимал в этой Опере одно из первых и наиболее почетных мест, ускорило мое знакомство со всеми театральными делами и во многом мне помогло. Зато в среде мне равных, моих сотоварищей-оркестрантов, это мне очень вредило, у меня никак не складывались с ними искренне-дружеские отношения, к которым я стремился. Только наша первая скрипка, штириец по фамилии Тайзер, пошел мне навстречу и стал моим другом. Это был человек лет на десять старше меня, простой и открытый, с тонким, нежным и легко красневшим лицом, человек поразительно музыкальный и, главное, обладавший невероятно тонким и точным слухом. Он был одним из тех, кто находит удовлетворение в своем искусстве, но сам не стремится играть в нем какую-то роль. Виртуозом он не был, музыки тоже никогда не писал; он с удовольствием играл на скрипке и от души радовался тому, что досконально знает свое ремесло. Каждую увертюру он знал насквозь, почище любого дирижера, и если прозвучал какой-то изящный или блестящий пассаж, если красиво и оригинально блеснул вступивший инструмент, он сиял и наслаждался, как никто другой во всем театре. Он играл почти на всех инструментах, так что я мог ежедневно у него учиться и обо всем его спрашивать.

Месяцами не говорили мы друг с другом ни о чем, кроме работы, но я его любил, а он видел, что я серьезно хочу чему-нибудь научиться; так между нами без слов возникло согласие, от которого было совсем недалеко до настоящей дружбы. И наконец я рассказал ему о моей скрипичной сонате и попросил его как-нибудь ее со мной сыграть. Он любезно согласился и в назначенный день пришел ко мне на квартиру. Чтобы доставить ему удовольствие, я припас вина с его родины, мы выпили по бокалу, потом я поставил ноты, и мы начали играть. Он превосходно играл с листа, но вдруг перестал и опустил смычок.

— Послушайте, Кун, — сказал он, — это же чертовски красивая музыка. Я не стану играть ее так, наобум, надо сперва ее разучить. Возьму-ка я ноты домой. Можно?

И когда он пришел снова, мы проиграли всю сонату два раза, а когда кончили играть, он хлопнул меня по плечу и воскликнул:

— Ах, притворщик вы эдакий! Прикидываетесь беспомощным мальчиком, а втихомолку создаете такие вещи! Много я говорить не буду, я не профессор, но это же дьявольски красиво!

Это был первый случай, когда мою работу хвалил человек, которому я действительно доверял. Я показал ему все свои сочинения, песни тоже — они как раз тогда печатались и вскоре вышли в свет. Но сказать о том, что я подумываю об опере, я так и не решился.

В это благополучное время меня перепугало одно маленькое приключение, которое я долго не мог забыть. С некоторых пор я больше не встречал у Муота, к которому частенько захаживал, красавицу Лотту, но никаких догадок на этот счет не строил, так как не желал вмешиваться в его любовные дела и предпочитал вовсе о них не знать. Поэтому я ни разу о ней не спрашивал, а он вообще никогда со мной о таких вещах не говорил.

И вот однажды под вечер сидел я у себя в комнате и разучивал партитуру. На подоконнике спала моя черная кошка, во всем доме царила тишина. Вдруг открылась входная дверь, кто-то вошел, хозяйка поздоровалась с пришедшим, но дальше передней его не пускала, однако тот прорвался, подошел к моей двери и сразу постучался. Я встал и открыл — в комнату вошла высокая, элегантная женщина со скрытым вуалью лицом и затворила за собой дверь. Пройдя на несколько шагов в глубь комнаты, она с трудом перевела дух и откинула вуаль. Я узнал Лотту. Она казалась взволнованной, и я сразу догадался, почему она пришла. По моей просьбе она села, подала мне руку, но еще ни слова не произнесла. Заметив, как я смущен, она как будто бы почувствовала облегчение, словно опасалась, что я сразу выставлю ее вон.

— Вы по поводу Генриха Муота? — спросил я наконец.

Она кивнула.

— Вы знали?

— Нет, я ничего не знал, только догадывался.

Она посмотрела мне в лицо, как больной смотрит на врача, промолчала и стала медленно снимать перчатки. Вдруг она встала, положила обе руки мне на плечи и уставилась на меня своими большими глазами.

— Что мне делать? Его никогда нет дома, он мне совсем не пишет, а мои письма даже не вскрывает! Вот уже три недели, как я не могу с ним поговорить. Вчера я ходила туда, я знаю, что он был дома, но он не открыл. Даже собаку не отозвал, она порвала мне платье, эта тварь тоже больше не хочет меня знать.

— Между вами была ссора? — спросил я, чтобы не сидеть совсем уж молча.

Она рассмеялась.

— Ссора? Ах, ссор у нас было предостаточно, с самого начала! К этому я уже привыкла. В последнее время он был даже вежлив, это мне сразу не понравилось. Один раз, когда он сам меня позвал, его не оказалось дома, другой раз объявил, что придет, и не пришел. Под конец он вдруг обратился ко мне на «вы»! Ах, лучше бы он опять меня побил!

Я ужасно испугался.

— Побил?

Она опять рассмеялась.

— Вы разве не знаете? О, он частенько меня бил, но теперь этого давно уже нет. Он стал вежлив, обратился ко мне на «вы», а теперь вовсе не хочет меня знать. Я думаю, у него есть другая. Вот почему я пришла. Скажите мне, прошу вас! Есть у него другая? Вы знаете! Вы должны знать!

Она так стремительно схватила меня за руки, что я не успел ей помешать. Я словно оцепенел, и как ни хотелось мне отвергнуть ее просьбу и положить конец всей этой сцене, я был даже рад, что она не дает мне и слова молвить, так как не знал, что сказать.

А она, раздираемая надеждой и горем, была довольна, что я ее слушал, и просила, и рассказывала, и жаловалась со вспыхивающей страстью. Я же неотрывно смотрел на ее залитое слезами зрелое, красивое лицо и думал только об одном: «Он ее бил!» Мне виделся его кулак, и меня охватил ужас перед ним и перед нею, перед женщиной, которая после побоев и презрения, отверженная, жила, казалось, одной лишь мыслью, одним желанием — снова найти путь к нему и к прежним унижениям.

Наконец поток иссяк. Лотта стала говорить медленнее, казалась смущенной, видимо, она осознала ситуацию и умолкла. Одновременно выпустила и мои руки.

— Никакой другой у него нет, — тихо проговорил я, — по крайней мере я об этом ничего не знаю и этому не верю.

Она благодарно посмотрела на меня.

— Однако помочь вам я не могу, — продолжал я. — Я никогда не говорю с ним о таких вещах.

Какое-то время мы оба сидели молча. Мне вспомнилась Марион, красавица Марион, тот вечер, когда я шел с нею рука об руку по улицам, овеваемым феном, и она так храбро защищала своего возлюбленного. Неужели ее он бил тоже? И она тоже все еще за ним бегает?

— Почему вы пришли именно ко мне? — спросил я.

— Не знаю, просто я должна была что-то сделать. Верите вы, что он еще думает обо мне? Вы добрый человек, вы поможете мне! Вы все же могли бы попытаться как-нибудь его спросить, как-нибудь заговорить обо мне…

— Нет, этого я не могу. Если он еще любит вас, то придет к вам сам. А если нет, тогда…

— Что тогда?

— Тогда отпустите его на все четыре стороны, он не стоит того, чтобы вы так унижались.

Вдруг она улыбнулась.

— Эх, вы! Что вы знаете о любви!

Она права, подумал я, и все-таки мне стало больно. Если уж любовь не хочет со мною знаться, если уж я стою где-то сбоку, зачем же мне быть поверенным и помощником у кого-то другого? Я сочувствовал этой женщине, но еще больше ее презирал. Если это и есть любовь — жестокость с одной стороны, унижение с другой, то жить без любви — лучше.

— Не буду спорить, — холодно сказал я. — Любви такого рода я не понимаю.

Лотта снова опустила вуаль.

— Да-да, я ухожу.

Тут мне опять стало ее жалко, однако я не хотел, чтобы началась такая же дурацкая сцена, как давеча, поэтому я смолчал и отворил перед нею дверь, к которой она направилась. Я проводил ее мимо любопытной хозяйки до площадки лестницы, поклонился, и она ушла, больше ничего не сказав мне и не обернувшись.

Я печально смотрел ей вслед и долго не мог забыть ее образ. Неужели я на самом деле совершенно другой человек, чем все они: Марион, Лотта, Муот? Любовь ли это на самом деле? Я видел их всех, этих людей, одержимых страстью, они брели, шатаясь, словно гонимые бурей, уносясь в неизвестность, видел мужчину, которого сегодня мучило вожделение, а завтра — пресыщенность, который любил темно и мрачно и грубо порывал с любимой, не уверенный ни в одной из своих привязанностей, никогда не радуясь любви, видел женщин — увлеченных, переносящих оскорбления, побои, в конце концов отвергнутых и все же привязанных к нему, униженных ревностью и растоптанной любовью, по-собачьи верных. В тот день случилось так, что впервые за долгое время я заплакал. Негодующими, гневными слезами плакал я об этих людях, о моем друге Муоте, о жизни и о любви, и тише, украдкой, о себе самом, жившем посреди всего этого, словно на другой планете, не понимая этой жизни, изнывая по любви и все-таки невольно ее страшась.

К Генриху Муоту я давно уже перестал ходить. Это было время его триумфов, он прославился как вагнеровский певец и стал «звездой». Одновременно и я приобрел скромную известность. Вышли из печати мои песни и встретили радушный прием, а две вещи из моей камерной музыки исполнялись в концертах. Это было покамест тихое, вдохновляющее признание в кругу друзей, критика выжидательно помалкивала или до поры до времени снисходительно одобряла меня как начинающего.

Я часто встречался со скрипачом Тайзером, он меня любил и хвалил мои сочинения, по-товарищески радуясь, предсказывая мне большие успехи, и был всегда готов со мной музицировать. И все же мне чего-то не хватало. Меня тянуло к Муоту, но я все еще его избегал. О Лотте я больше ничего не слышал. Чем я был недоволен? Я ругал себя за то, что не могу довольствоваться обществом верного, превосходного Тайзера. Да и в нем самом мне чего-то недоставало. По мне, он был слишком веселый, слишком сияющий, слишком довольный, казалось, никакие бездны ему неведомы. О Муоте с ним лу