Герцог — страница 17 из 62

шизму в культуре.

Еще я планировал всесторонне рассмотреть вопрос о моделях (imi-tatio) в истории цивилизации. Долгое время занимаясь ancien regime (о режиме во Франции до буржуазной революции 1289), я отваживаюсь предложить теорию о воздействии на личность француза (и вообще европейца), высоких традиций двора, политики и театра Людовика XIV. Приватность буржуазного бытия в новейшее время лишила людей способности переживать Большие Страсти, зато получила развитие самая, может быть, яркая, но и менее всего душевная романтическая тенденция. (Эта своего рода личная драма сказывается — среди прочего — в том, что перед колониальным миром западная цивилизация разыгрывает из себя аристократку.) Когда ты приехал, я работал над главой «Американский джентльмен» — это краткий очерк восхождения по общественной лестнице. Я сам в Людевилле — чем не сквайр Герцог? Или граф Потоцкий-Беркширский. Смешно переплетаются события, Шапиро. Когда вы с Маделин, закусив удила, кокетничали, хвастались, выставляли напоказ белые острые зубы — травили ученые разговоры, я в это самое время пытался критически оценить свое положение. Мне было ясно, что Маделин спит и видит вытеснить меня из научного мира. Обскакать. Ей предстоял последний рывок к вершине, а там она королева интеллектуалов, железный синий чулок. И под изящным острым каблучком извивается твой друг Герцог.

Эх, Шапиро, победитель при Ватерлоо отошел в сторонку оплакать павших (которых сам послал на смерть). Не такова моя бывшая половина. В жизни она не разрывается между разными Заветами. Она покрепче Веллингтона. Ее прельщают «одержимые профессии», как называет их Валери, — то есть такие, где основным инструментом является твое собственное мнение о себе, а сырьем — твоя репутация или положение.

Что касается твоей книги, то в ней чересчур много вымышленной истории. В значительной мере это просто утопия. Я никогда не переменю своего мнения. При этом мне очень понравилась твоя мысль о тысячелетнем царстве и паранойе. Кстати, Маделин таки выманила меня из научного мира, вошла в него сама, захлопнула дверь и теперь сплетничает там обо мне.

Не то чтобы она была страшно оригинальной, эта идея Шапиро, но поработал он головой на совесть. В своей рецензии я высказал предположение, что психологи-клиницисты могли бы стать захватывающе интересными историками. Лишить профессионалов куска хлеба. Мегаломания в случае с фараонами и римскими императорами. Меланхолия в средние века. Шизофрения в восемнадцатом столетии. Теперь этот болгарин, Банович, всякую борьбу за власть трактует как параноидное умонастроение— чудное, неприятное направление ума (у Бановича, то есть), исходящее из того, что миром всегда правит безумие. Диктатору нужны живые массы и гора трупов. Человечество предстает в виде каннибалов, рыщущих стаями, горланящих, оплакивающих свои же убийства, вытесняющих живую жизнь как отработанный шлак. Дорогой Мозес Елкана, не убаюкивай себя детскими погремушками и байками матушки-Гусыни.

Сердца, взбадривающие себя дешевым, жиденьким милосердием или сочащиеся картофельной любовью, не пишут историю. Если на то пошло, Шапиро смотрит в корень, благодаря своим кусачим зубам, прожорливости, брызжущей слюной, и язве, ножом сидящей в брюхе. Фонтаны крови из свежих могил! Поголовная резня! Никогда не мог понять этого.

Недавно я взял у психиатра симптоматику паранойи, я просил его выписать для меня ее признаки. Думал, поможет кое в чем разобраться. Он охотно составил такой список. Я ношу его в бумажнике и затверживаю, как казни египетские. Как «Дом, цфардеа, кинним» в Хаггаде!. Вот он: «Чувство собственного достоинства, гневливость, неумеренный „рационализм“, гомосексуальные наклонности, дух соперничества, недоверие к чувствам, нетерпимость к критике, враждебные замыслы, мании». Будьте любезны — все это имеется! Я за каждым определением вижу Мади, и хотя у нее еще все впереди, мне ясно, что бросить на нее малютку никак нельзя. Мади не Дейзи. Та жесткая, со скверным характером, но положиться на нее можно. Марко перенес испытания вполне благополучно.

Бросив Шапиро — письмо вызвало слишком много больных мыслей, а как раз этого следовало избегать, если решил устроить себе отдых, — он обратился к брату Александру. Дорогой Шура, писал он, кажется, я должен тебе 1500 долларов. Что, если мы округлим цифру до 2000? Очень нужно. Чтобы привести себя в норму. У Герцогов были свои фамильные проблемы, но скупость не входила в их число. Мозес знал: плутократ нажмет кнопку и скажет секретарю:

— Пошлите чек раздолбаю Мозесу Герцогу. — Он посматривает из лимузина с княжеским высокомерием, его красивый, плотный, седоволосый брат, на нем костюм, которому нет цены, вигоневое пальто, итальянская шляпа, его побрили за миллион долларов и розовым лаком покрыли ногти унизанных перстнями пальцев. Шура всех знал, всех покупал и всех презирал. Мозеса, из родственных чувств, он презирал меньше других. Шура, если хотите, истинный ученик Томаса Гоббса. Мировые проблемы для дураков. Жируй во чреве Левиафана и являй обществу гедонистический пример — чего лучше? Шуру забавляло, что Мозес может его любить. А Мозес любил родню откровенно и неуклюже. Любил брата Уилли, сестру Хелен, кровных братьев и сестер. Он сознавал свою детскость. Оставалось только сокрушаться о вопиющем изъяне в своем духовном развитии. Порой он задумывался, мысля привычными категориями, не есть ли это его архаическая грань, доисторическая. Чувство племени, что ли. Связанное с поклонением предкам и тотемизмом.

Поскольку у меня вышли неприятности с законом, может, ты порекомендуешь адвоката. Кого-нибудь из своей же, шуриной команды, тогда и платить не придется.

Сейчас он составлял в голове письмо Сандору Химмельштайну, чикагскому адвокату, который опекал его прошлой осенью, когда Маделин выставила его из дому. Сандор! Последний раз я писал тебе из Турции. Каково? Хотя для Сандора, пожалуй, подходяще: все-таки страна «Тысячи и одной ночи», а в Сандоре много от восточного базара — при том, что его контора размещается на четырнадцатом этаже бернемовского (Даниэл Хадсон Бернем — американский архитектор и глава фирмы, в конце XIX в. построившей в Чикаго ряд общественных зданий) здания на одной улице с Сити-холл. Герцог познакомился с ним в парилке Постловского клуба здоровья, на углу Рэндолф и Уэллс-стрит. Сандор — коротышка с перекореженной грудной клеткой. В Нормандии, объясняет он. Вероятно, он проходил как крупный карлик, когда его брали в армию. Получается, что в военно-юридический штабной отдел комиссия пропускала даже карликов. Герцог, надо думать, стеснялся того обстоятельства, что его из-за астмы списали с корабля и он не видел военных действий. Между тем этот карлик и горбун получил свою фугаску перед самой высадкой десанта. Почему он и горбун. Еще о нем: гордое, острое, красивое лицо, бледные губы и болезненного цвета кожа, крупный нос, редкие седые волосы. В Турции я был в плачевном состоянии. Опять же из-за погоды в том числе. Весна вовсю ломилась в дверь, но вдруг воздух переменился. Небо закрылось над белыми мечетями. Пошел снег. Одетые в брюки, мужеподобные турчанки закрывали чадрой свои строгие лица. Никогда не предполагал за ними такой крепкой, крупной походки. На улице был свален уголь, но его не разбирали и печей соответственно не топили. Герцог пил в кафе сливянку и чай, для разогрева крови тер руки и шевелил пальцами в ботинках. Он был озабочен тогда кровообращением. Вид заснеженных первых цветов добавил ему хандры.

Я послал вам запоздалое письмишко, тебе и Би, с благодарностью за то, что вы меня приютили. Не какие-нибудь старые друзья, а просто — знакомые. Гость я наверняка был трудный. Больной, злой — сломленный паскудством. Пью таблетки, а сна нет, хожу с ватной головой, от виски началась тахикардия. Мое место было в психиатрической палате. Примите мою благодарность. Я был очень вам благодарен. Дипломатической благодарностью бессилия — страдалец, снедаемый яростью. Сандор меня забрал. Я был ни на что не годен. Он перевез меня к себе, в южную часть города, это десять кварталов от Иллинойского вокзала. Машину Мади оставила у себя, якобы для Джуни — возить ее в зоопарк и вообще.

Сандор сказал: — Рядом с выпивкой, считаю, ты не откажешься спать, — потому что раскладушка стояла рядом с баром. В комнате толклась школьная компания Кармел Химмельштайн.

— Вон отсюда! — завизжал на подростков Сандор. — Накурили-то — хоть очки надевай! Вам лучше пепельницы нет, чем бутылка из-под кока-колы? — Он включил кондиционер, а Мозес, еще красный с холода, с белыми полукружиями под глазами, продолжал стоять с чемоданом — тем самым, что сейчас лежал у него на коленях. Сандор убрал фужеры с полок. — Разгружайся, малыш, — сказал он. — Складывай свои пожитки. Через двадцать минут едим. Би в ударе. Sauerbraten (Жаркое, тушенное с уксусом (нем.)). Фирменное блюдо.

Мозес послушно выложил на полки свое добро: зубная щетка, бритва, гигиеническая присыпка, снотворное, носки, монография Шапиро, старенькое малоформатное издание Блейка. Закладкой в нем была полоска бумаги с выписанной доктором Эдвигом симптоматикой паранойи.

После обеда, в первый же вечер у Химмельштайнов, Мозес начал с досадой убеждаться в том, что, воспользовавшись гостеприимством Сан-дора, совершил очередную, характерную для себя оплошность.

— Выкарабкаешься. Ничего страшного. Справишься, — говорил Сандор. — Я на тебя ставлю! Ты умничка.

И темноволосая Беатрис с яркими, без помады, прелестными губами сказала: — Мозес, мы понимаем, как ты переживаешь.

— Суки приходят и уходят, — сказал Сандор. — Знал бы ты их повадки — и что вообще творится в нашем городе Чикаго. — Он помотал тяжелой головой и свел губы в брезгливую гримасу. — Если она хочет уходить — хер с ней! Пусть уходит. Тебе же лучше. Значит, был прокол. Велика беда! Все на ком-нибудь прокалываются. Я, например, сам от голубоглазых натерпелся. Но у меня хватило ума влюбиться в эту прекрасную пару карих глаз. Чем не хороша, скажи?

— Всем хороша. — Надо уважить. Не убудет, в самом деле. В сорок с гаком уже не теряешься в такие минуты. Что у пуританина ложь, то у культурного человека — вежливость.