Довольно часто в качестве парадигматического примера французского интеллектуала российские коллеги называют Ролана Барта, который далеко опережает Сартра, Камю, Фуко или Бурдье. Его популярности в России способствовало появление в числе первых перестроечных переводов сборника статей, который стал для многих первым знакомством с проблематикой постструктурализма, предвосхитив переводы Деррида и других. Работы Ролана Барта[224] вызвали сенсацию и оказали большое влияние на целое поколение российских обществоведов во многом потому, что в центре интереса Барта находилось разоблачение современной мифологии, которое было столь волнующим в те дни в России. Не менее важно, что Ролан Барт был противопоставлен Ю. М. Лотману как человек, чей творческий потенциал позволил ему преодолеть свой собственный структурализм и пойти дальше. Такой образ Ролана Барта приковывал к себе взоры тех, кому в конце 80-х годов, уже становилось душно в стенах семиотики. В образе Ролана Барта в коллективном воображаемом «сообщества» соединились черты мыслителя, не принадлежащего к традиционной академической среде (хотя «при жизни» он вполне успешно интегрировался в академическую среду: профессор Высшей школы социальных исследований, профессор Коллеж де Франс), «свободного художника», находящегося «в поле свободного творчества», независимого посредника между академией и внешним миром, «медиальной фигуры» и «популярного культурного персонажа». Хотя образ интеллектуала — неакадемического мыслителя и рассматривается как специфически французский феномен, он, конечно, повлиял на представление о том, каким может быть интеллектуал, в противовес «герметическим» коннотациям этого понятия.
Итак, проект герметических интеллектуалов был мертворожденным. А проект российского интеллектуала — особого «культурного персонажа», создающего новый способ отношений между публикой и автором, пишущим не «фикшн», а «нон-фикшен», — в самом зародыше был подвергнут критике. Громкий нелитературный скандал, формальным поводом для которого послужила дискуссия вокруг нового историзма, и выдержанная в более академическом тоне дискуссия вокруг книги О. Проскурина «Литературные скандалы пушкинской поры» позволяют представить сценарий формирования альтернативного академии интеллектуального пространства. Эти эпизоды показывают, как новая интеллектуальная стратегия мучительно ищет себя в борьбе с академической идеологией профессионализма.
В первом случае поводом для полемики послужил манифест А. Эткинда «Новый историзм, русская версия»[225]. В ответ на него последовала резкая статья Л. Гудкова и Б. Дубина, которая интересна тем, что в ней звучит прямой призыв бороться во имя традиционной науки с новым социальным типом, олицетворением которого в их глазах является А. М. Эткинд. Свою задачу они видят в том, чтобы защитить академический позитивизм, который характеризуется ими как «позитивная эмпирическая наука», основанная на кумулятивности познания, проверяемости фактов, теоретико-методологической строгости работы и аналогии с естественными науками, от смертельной опасности со стороны «паразита — постмодернизма», этой «философии оправдания дилетантизма». Современное состояние «отечественной гуманитарной науки», затронутой постмодернизмом, соавторы расценивают как рак. Поэтому они осмысляют свое противостояние Эткинду, которого они прямо называют «врагом разума», в терминах противостояния «науки» и «лженауки» («паранауки» или «поп-науки» и т. д.)[226].
С точки зрения Л. Гудкова и Б. Дубина, творчество А. М. Эткинда посягает на существующие правила, ломая привычные критерии оценки «научного дискурса». Не случайно центральное место в той программе, с помощью которой они предлагают «защитить науку от Эткинда», занимает вопрос о дисциплинарных границах, на которых соавторы предлагают возвести «различного рода системы защиты против дилетантов и маргиналов» и резко усилить механизмы институционного контроля. Особая зловредность работ Эткинда видится им в «установке на оригинальность и выразительность», которая способна, по их мнению, нанести величайший, непоправимый вред науке как социальному институту:
«Признание претензий А. Эткинда на новое слово в науке фактически означало бы дискредитацию рациональности, позитивного знания, методик его самоконтроля, вело бы к самоликвидации науки, поскольку при доминирующей установке на оригинальность и выразительность (собственный нарратив как единственное основание читательского интереса) коллективная институциональная деятельность в ее репродуцируемых формах просто невозможна»[227].
Именно поэтому Эткинд предлагает рассмотреть всю дискуссию с точки зрения тех разных академических стратегий, к которым апеллирует он сам и его оппоненты, и превращает это в главную идею своего ответа. Пафос своих оппонентов он оценивает как академический и охранительно-консервативный, «советский», а свой собственный — как новаторский и в научном, и в политическом смысле. Своим оппонентам Эткинд стремится противопоставить новый стиль письма. Текст обращен не к нескольким «узким специалистам», а к широкой публике, которая по определению не может судить о профессионализме автора, но тем не менее способна оценить его творчество:
«В отличие от академической власти, публичная сфера подлежит законам рационального суждения, соревновательности и ответственности. Судьей перестает быть любая из сторон, им становится читатель»[228].
Значение текста, по мнению Эткинда, состоит не в том, соответствует ли он критериям «научности», а в его способности придать прошлому и настоящему смысл и значение для сегодняшних читателей — иными словами, в его способности быть «интересным»:
«Миссия интеллектуала состоит в том, чтобы делать идеи интересными. Историк, филолог или политолог, которые пишут скучно, плохие ученые, потому что история, литература или политика увлекательны как таковые, а дело ученого это выразить»[229].
Вероятно, именно публичность, выход за пределы узкой общины профессионалов, формирующие новые критерии оценки творчества (в том числе и научного), с точки зрения приверженцев «традиционных научных ценностей», должны представлять гораздо большую опасность, чем целые армии постмодернистов.
О значимости поиска новой внеакадемической стратегии на российской интеллектуальной карте свидетельствует также полемика по поводу книги Проскурина «Литературные скандалы пушкинской поры»[230]. Показательно, что, в отличие от Эткинда[231], этот автор никак не может быть причислен к маргиналам от филологии. Рецензент предъявляет Проскурину обвинение в неуважении к традициям национальной школы потому, что он ощущает глубокую внутреннюю чуждость его творчества своему собственному пониманию традиций «отечественной филологии»[232]. Стратегия сторонника идеологии профессионализма и здесь состоит в том, чтобы вытеснить Проскурина из академического пространства, представив его очернителем отечественной филологии, а следовательно — «чужаком».
Социальная составляющая вспыхивающих то там, то тут конфликтов осознается как проблема некоторыми моими собеседниками. Важным препятствием на пути возникновения диалога между исследователем и обществом они считают отсутствие в российской социальной структуре столь же престижного места, как то, которое, по их мнению, продолжают занимать французские интеллектуалы.
Попытка нащупать новую роль на интеллектуальном поле — сделать свой текст художественным, ярким, интересным широкому читателю, найти выход в публичное пространство и политически заострить свое творчество, — вызвала решительный отпор со стороны приверженцев «традиционной науки», убедительно продемонстрировав, что место встречи научного и публичного дискурса, социальных наук и общественной жизни отсутствует в сегодняшней России. Пересмотр отношений между «исследователем» и читательской аудиторией, признание права последней на существование, протестантский жест устранения посредника — «сообщества ученых» — из общения автора с публикой, прозвучали вызовом.
Идеология профессионализма способна эффективно блокировать поиски нового отнюдь не только благодаря своим ревностным защитникам — сами создатели нового стиля не до конца готовы порвать с представлениями «среды», ощутить себя вне рамок мира «науки» потому, что они во многом разделяют его ценности. Это мешает им осознать свою собственную альтернативную идентичность и научиться эффективно отстаивать ее, несмотря на то что пребывание в рамках единого «сообщества ученых» превращается в настоящую проблему для тех, кто из-за своей способности к нестандартным творческим решениям и литературной одаренности не признается традиционной отечественной академической средой за «своего».
«Некоторые авторы, несмотря на то, что они позиционируют себя как филологи, выходят за границы филологической науки, намечая какие-то новые направления в методологии, и за счет этого они известнее других филологов. Хотя люди, выросшие в московско-тартуской школе, открыто и печатно отказывают им в звании филолога и в принадлежности к профессиональному цеху. Основа этого конфликта состоит в том, что они руководствуются стратегией, далекой от научности в том ее понимании, какое воспитывалось в московско-тартуской школе. Но если с точки зрения московско-тартуской школы это плохо, то с точки зрения читателей — это замечательно, интересно, живо и талантливо написано…. И трагическая ошибка этих авторов состоит в том, что они с упорством, достойным лучшего применения, подают себя как академических ученых, которыми они, конечно, не являются. Они — эссеисты, публичные фигуры, писатели. И они, не