Осознание неспособности историков по-прежнему живописать плавное течение времени легло в основу одного из важнейших коллективных начинаний французской историографии последних лет, а именно проекта «Мест памяти». Оригинальность этого проекта состояла, в частности, в создании модели истории, организующим принципом которой стало не время, а пространство. Для символического единства, каким является место памяти, приобретающее свое значение только благодаря важности события прошлого для идентичности современных французов, хронология — прежняя путеводная нить истории — утрачивает всякий смысл. Символическое пространство мест памяти превращает лабиринт или готический собор в главные метафоры истории. В этом смысле проект мест памяти можно назвать уникальным памятником кризиса восприятия времени[317].
Тему распада времени истории, начатую в «Местах памяти», продолжает концепция презентизма Франсуа Артога, акцентируя прерывность как главную категорию исторического времени и наделяя время бесконечного настоящего качествами, делающими его неотличимым от пространства[318].
Вполне возможно, что современный кризис восприятия времени приобрел бы совершенно другие формы, если бы два события-разрыва — холокост и ГУЛАГ — не разрушили образ мира, восходящий к идеалам эпохи Просвещения. Уничтожив необратимость связи между прошлым, настоящим и будущим, они предстали в качестве драматического психологического условия, подготовившего и ускорившего распад старого образа времени. Время истории парализовала неспособность совместить «прошедшие события настоящего» с тем прошлым, которое осталось дымиться в Аушвице, и спроецировать продолжение этих событий на «грядущую катастрофу», возникшую на месте крушения прогрессистской уверенности в будущем[319].
«Потому что то, что обнаружилось, когда разбился революционный проект… было в той же степени идеей конца истории, сколь и идеей радикального разрыва с прошлым. Не возвращение к конкретному отрезку прошлого, но исчезновение самой организационной оси, стабильного кадра представлений о нем…»[320]
«Утрата единого экспликативного принципа низвергла нас во взорвавшуюся вселенную… В прошлом мы знали, чьи мы были сыновья. Сегодня мы знаем, что мы дети ничьи и всего мира»,
— говорит Пьер Нора[321].
Ощущения непреодолимого цивилизационного разрыва с европейским прошлым, безвозвратной утраты связи с ним, отложенные до 70-х годов «блестящим тридцатилетием», были пережиты массами людей как личный опыт, который нашел свое выражение в многочисленных высказываниях о «невозможности» продолжения истории, поэзии, культуры после Аушвица. «Эффект Солженицына» — окончательное разочарование западных интеллектуалов в советском коммунизме после публикации в Париже «Архипелага ГУЛАГ» — перенес концентрационную вселенную в будущее, превратив разрыв и катастрофу в главные категории осмысления связей с грядущим.
Объективное время было великой идеей, мода на которую прошла. Единое, абстрактное время нарратива всемирной истории, распавшееся на множество отдельных времен, на наших глазах превращается во время собственное[322]. Не в этом ли переходе — от объективного времени ко времени собственному, внутреннему, не отделимому от субъекта — и состоит главная особенность того момента, который мы переживаем? Разочарование в объективности, реальности, рациональности, научности подготовило обнаружение прежде латентного, маргинализированного, долго подавлявшегося в европейской культуре восприятия времени[323]. В результате представления о свойствах времени тоже подверглись радикальному пересмотру: необратимость, линейность и абстрактность перестали казаться его неотъемлемыми качествами. Только теперь, в отличие от первой трети XX в., способность помыслить такое время превратилась из шокирующего интеллектуального новаторства в повседневность культуры[324].
Итак, нельзя ли предположить, что перелом в восприятии времени, современниками которого мы оказались, привел к прямо противоположным последствиям, по сравнению с теми, которые вызвал Sattelzeit? Современный кризис восприятия времени разразился «переломным временем наоборот». Непреодолимый разрыв между переживаемым опытом и способностью его описать и осмыслить проявился не в бурном рождении новых понятий, сформировавших «дивный новый мир». Напротив, он вызвал когнитивный шок, помешавший плавному замещению старых понятий новыми. Немота интеллектуалов, их неспособность придумать новые способы объяснения общества вызвана революционностью переживаемых перемен, затронувших основы наших представлений о мире.
Слом в восприятии времени влечет за собой важные последствия для понятий, которые до сих пор лежали в основе языка социальных наук. Согласно Райнхарту Козеллеку, базовые исторические понятия возникли во второй половине XVIII — начале XIX в. в результате отрыва горизонта экспектаций от области опыта. Устремленность в будущее была важной структурной чертой тех понятий, в которых горизонт экспектаций стал преобладать над зоной опыта, усиливая их абстрактный, всеобщий характер. С точки зрения Козеллека, именно новое, прогрессистское, футуристическое восприятие исторического времени обусловило возникновение базовых исторических понятий. Эти последние, являющиеся частью более широкой общенаучной понятийной системы, возникли и существовали вместе с идеей объективного линейного времени, которое делало возможным идею единой истории человечества, пришедшей именно тогда, в Переломное время, на смену множеству локальных не соотносимых между собой историй. Если следовать этой логике, преобладание субъективного видения времени в культуре современности предопределяет крах системы понятий, опиравшейся на восприятие времени, сложившееся в эпоху Просвещения.
Конечно, формирование новых понятий не произошло в одночасье. По мнению Козеллека и его последователей, для возникновения новых понятий в Переломное время потребовалась целая эпоха, примерно определяемая ими как период жизни двух-трех поколений[325]. Если допустить, что мы находимся в самом начале этой паузы, то через несколько десятилетий немота интеллектуалов разрешится возникновением новых понятий, которые преобразуют мир. Но наряду с оптимистическим сценарием можно предположить, что скорость перемен в XXI в. не оставляет нам столь же «длительной протяженности» для того, чтобы дать спокойно вызреть новой системе понятий. А вдруг стремительно меняющаяся современность драматически опередит осмысление происходящих перемен, не оставляя нам — интеллектуалам и исследователям — достаточно времени для преодоления усиливающегося интеллектуального хаоса?
Ответить на эти вопросы чрезвычайно трудно, в частности и потому, что о логической структуре понятий написано крайне мало. Одним из немногих исключений являются уже упоминавшиеся работы Н. Е. Копосова. С его точки зрения, современный кризис исторических понятий состоит в изменении их логической структуры, основанной на определенном балансе между логикой имен нарицательных, претендующих на универсальное значение, и логикой имен собственных, описывающих эмпирически данную действительность. Конкретный опыт, заложенный в логике имен собственных, стремится потеснить универсальные представления, подлежащие логике нарицательных имен. Вспомним примеры, о которых речь уже шла выше, а именно понятие «Европа» или собственное имя писателя или интеллектуала, на наших глазах решительно теснящее названия научных школ, парадигм и направлений. Вероятно, этим движением отчасти можно объяснить отсутствие значимых коллективных проектов («школ», «парадигм»), характерное не только для распадающихся социальных наук, но и для других сфер культуры — живописи, литературы.
Субъективное, собственное время, все более решительно завладевающее нашими представлениями о мире, нарушило равновесие в семантической структуре понятий. Как происходят эти изменения? Каков механизм превращения имен нарицательных в имена собственные под влиянием собственного времени? Об этом пока можно только гадать. Не исключено, что в основе этих трансформаций лежит присущая имени собственному (и в особенности личным именам) историчность[326]. Историчность личного имени — крайнего случая имени собственного — предположительно возникает в результате самого акта именования, который может быть рассмотрен не только как акт фиксации индивидуального референта, но и как акт указания на место имени собственного в общей системе имен по противопоставлению нарицательному имени. Выделение личного имени из ряда нарицательных имен в качестве имени, описывающего единичное, неповторимое, уникальное, заряжает его потенциалом собственной темпоральности. Преобладание в наших представлениях собственного времени усилило эту тенденцию и начало деформировать логику имен нарицательных. Оно стало сворачивать отдельные имена нарицательные, раньше способные только отчасти употребляться в качестве имен собственных, в имена собственные, конкретизируя их смысл, наполняя их неповторимой индивидуальностью собственного времени, превращая их в смысловые замкнутые системы, отсылающие не к ряду сопоставимых явлений, но к индивидуальной тотальности, способной к самостоятельному, независимому существованию в разнообразных контекстах. В возникающем горизонте темпоральности собственного имени одновременная данность прошлого, настоящего и будущего обусловливается его индивидуальностью, которая оборачивается границей собственного времени.
Но если движение «по направлению к субъективности» — это modus vivendi наших дней, то прогноз для социальных наук выглядит крайне неутешительным. Превращение сознания, психики, памяти в коллект