к будет смеяться над ним до упаду. И вновь я с болью вспоминаю милейшего Фрица Шталя, который уже не сможет посмеяться вместе с нами. Г-на Роберта Бройера кончина настигла в расцвете его изобильной хулы. Он был самый добродушный из всех. Молодой человек с наметившимся брюшком, согнавший весь жир с тела критиканством. На этой ниве он был весьма находчив и даже отличался некой оригинальностью, недоступной другим честным малым. Он изобрел «Готтентотов в рубашках», «шайку брызжущих краской обезьян» и «разномастных олухов». Его ругательства никогда не повторялись. В то время как в Берлине он представлял художников «неграми во фраках», в Касселе они превратились у него в «младенцев во фраках». Только для Штеттина он не изобрел ничего нового. Очень принципиальный человек. Он обещал «еще разок основательно вскипятить этих мазил в реторте». К сожалению, он сам лопнул от этого удовольствия. Он докритиковался до смерти. Неумеренность вредит здоровью. Но при этом он был хорошим человеком. Безобидный и по-детски наивный, типичный бюргер своего времени, он был верным другом своему Вестхайму. Орест и Пилад больше ни к чему — их место с треском заняли Бройер и Вестхайм. Ни один из них не может писать, не процитировав другого. Как говорит Роберт Бройер. Как заметил Пауль Вестхайм. Как отметил Роберт Бройер. Как говорит Пауль Вестхайм. Сказать нечего, можно только отметить. Стоило только Бройеру изобрести ругательство, как Вестхайм тут же им пользовался. И если Пауль Вестхайм писал: «ряд кричаще-пестрых мишеней для тира», то Бройер тут же вторил ему: «картинка для мишени в тире». У Вестхайма живописное восприятие, у Бройера скорее натуралистическое. Но родство душ очевидное. Поскольку Вестхайм, так сказать, вторичен в своей критике, он остался в живых и будет потом выставлен в паноптикуме как друг своего друга. Если удастся пережить Вестхайма, можно, утешившись, направиться на Запад. Осенний салон собрал богатый урожай. Пали лучшие люди. Там был еще господин Карл Шеффлер. История знает одного Шеффлера — приятеля Бетховена. Карл Шеффлер будет жить как приятель «Наполеона от искусства с Луизенштрассе». Приятель Бетховена хотя бы его застал. А Карл Шеффлер вынужден был сам сотворить себе кумира. Каждый имеет того Наполеона, которого заслуживает. Я и не подумаю написать «заслуживает» с большой буквы. Потому что Наполеон от искусства — это как старший брат, а моим приятелем Карл Шеффлер никогда не был. Он утверждает, что я «проворный» и что у меня «ноги детского размера». И он прав. Я вспрыгнул ему на голову с временным судебным запретом на распространение его номера журнала «Наполеон от искус…», ой, нет, «Искусство и художник», который предполагает штраф в размере 50 марок за каждое нарушение. Того номера, в котором он без наличия прав и разрешения опубликовал акварель Франца Марка. На что г-н Шеффлер отозвался в газете Vossische Zeitung: «Весьма и весьма жаль столь одаренного Франца Марка». 50 марок за каждый номер — это очень немало. И всего этого я добился своими «ногами детского размера». Разумеется, я проявил себя «недостаточно зрелым» для решения задач Осеннего салона. Что тоже легко объяснить моими «ногами детского размера». Г-н Шеффлер открыл во мне «очевидную склонность к нелепому и странному». Не каждый же может быть так суров, как г-н Карл Шеффлер. Г-н Шеффлер при этом был исключительно образованным человеком. Так, например, он сказал: «каждый чужой человек — это я, а я — это каждый». Как это справедливо! «Большинство людей уже смутно понимают, что они таковы, какими их создала природа, тем не менее они совершенно в этом неповинны». «Ах, эти дети, чище любого ангелочка, — говорит Шеффлер». «Что делает эти смутные сомнения столь мучительными — то, что в них таится беспокойство». Если г-н Шеффлер преодолеет эти смутные сомнения, он наверняка перестанет беспокоиться. «Меня смущает, что мысли, которые я облекаю в слова, мне самому кажутся нелепыми». Зато у меня он замечает «склонность к нелепому», как он пишет, и смущается, даже не подумав о судебном постановлении. Я решительно отказываюсь называться Карлом Шеффлером. Он говорит: «Осенний салон можно было бы сделать „выставкой элиты противоборствующих сил“». Выставка «Позднеосеннего салона Наполеона IV» официально обещает показать «противоборствующие таланты». На моей выставке, г-н Шеффлер, мы уже попротивоборствовали. Я проворно сорвал этот четырехлистный клевер — Шталь, Би, Бройер, Шеффлер, прикрепил его к пиджаку, пожелал себе удачи и потом, смеясь, растоптал.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Телячий восторг{6}
Институции, заслужившие себе славное имя «Художественный салон», в этом совершенно не виноваты. Производительности больших художников для их нужд не достаточно, хороших художников не всякий различит, а плохие художники представлены на Большой художественной выставке и на выставке Объединения художников Берлина в таком количестве, что выбрать из них Специальную выставку не получится. Публика любит плохие — и потому приятные ее сердцу — картины и желает видеть их в больших количествах, чтобы не чувствовать себя обделенной. Потому как лишь отдельно взятая картина может смутить душевный покой широких масс. Есть всего несколько достойных художественных критиков, но они не пишут картин. И есть большое количество плохих критиков, часть из которых еще и картины пишет. Ну или хотя бы рисует или режет гравюры по дереву, но лучше бы они просто стучали камнем о камень. Однако, хочется же посмотреть, что себе думает об искусстве популярный критик. Один салон загорелся идеей и сорвал сенсацию. Он обратился к профессору Людвигу Пичу, который наконец-то выкроил время, чтобы выставить свои рисунки, гравюры и литографии, созданные с 1840 по 1871 год. Господин Пич — человек, считающий Ван Гога безумным, Ходлера — идиотом, Сезанна — сумасшедшим. Разумеется, он утверждает, что эти, а также другие художники — Гоген, Матисс, Кокошка, — не умеют ни рисовать, не писать. Господин Пич — человек, который за последние 50 лет не пропустил ни одного официального обеда или званого ужина и охотно делится с изумленным читателем, что «под конец всех обносили полным ящиком сигар и предлагали несколько сортов изысканных ликеров». Господин Пич — человек, которому всегда и всюду мерещится вокруг «отборный дамский цветник», он дамский угодник, вгоняющий в краску не одно обнаженное плечо, воспевая их на таком плохом немецком, что они покрываются гусиной кожей. С их обладательницами господин Пич ведет разговоры о живописи. Думается, что опытному профессору несложно дразнить гусей глупыми рассуждениями. Господин Пич, как вы поняли, человек, который выставляется. Весь Берлин будет в восторге от его работ. Весь Берлин с восторгом узнает, на каких особых мероприятиях имел честь бывать господин Пич. Он присутствовал при открытии Суэцкого канала, он был вхож к Тургеневу и знаком с циклопической мадам Виардо, он взирал на поле битвы при Седане и провозглашал Германскую империю в 1871 году. Бисмарк там тоже присутствовал. Господин Пич проводил время в Греции, в Баден-Бадене, в Египте и Ницце, он видел крушение крепостей и возведение новых зданий, он все пережил и все перерисовал. Его дарование можно сравнить с дарованием Фрица Вольфа из [газеты] Lokal-Anzeiger. Это тот самый человек, что брызжет ядом на все значимые события и на всех известных людей, отчего им явно не лучше. Но господина Вольфа потихоньку обезвредила среда, на Рождество и на Троицу, под влиянием важности момента, он склонен видеть импрессионистически. Не то господин Пич. После того, как были изобретены импрессионизм и прочая чертовщина, он просто перестал рисовать. В этом мире нет места его высокому искусству. В старые добрые времена, когда все еще разбирались в искусстве, господин Пич рисовал «с любовью». Ни одного лишнего штриха. Простой солдат имеет такое же право обладать двумя глазами, двумя ушами, носом и ртом, как и Бисмарк. У всех одинаковые лица. У всех божьих созданий все конечности на месте, у каждого живого существа на месте даже пряжки туфель. Отрадно, что все на месте. Любовь в определенном смысле весьма милая вещь. Но художники, что любят, сочиняют стихи, выплескивают на холсты воспоминания, — всего лишь кисти. А это как раз та деталь ремесленного арсенала, без которой художник легко обойдется. Лучше мазать краской, чем ее облизывать.
Перевод Марины Изюмской по изданию: Walden H. Kunstkritiker und Kunstmaler. Verlag Der Sturm, Berlin. 1916
Господин директор
Генеральный директор Королевских музеев, господин тайный советник доктор Вильгельм Боде считает необходимым вступить в борьбу с новым искусством. Все, что он может противопоставить новому искусству, настолько же убого, насколько контрпродуктивно. Его борьба по сути — плохая газетная статья. Он ставит слова «новое искусство» в кавычки и рассуждает о «любительницах искусства с высоким самомнением, которые открывают кошельки для искусства и художников», упрекает, что художники нового направления работают не «по бесхитростному творческому порыву», а из «стремления à tout prix — во что бы то ни стало — обратить на себя внимание». Ни за какие деньги нельзя генеральному директору Королевских музеев привлекать к себе внимание столь наивными рассуждениями. Пожилой человек должен хвалить старые добрые времена. Во всех грехах нового искусства виновато новое время: «Стремление нашего демократического времени к разрыву тягостных рамок религии и морали, к все более сильному нивелированию, подавлению самобытности и индивидуальности характера, исчезновению понятия качества и, таким образом, триумфу посредственности и огрублению самым ужасающим образом». Это какая-то листовка против социал-демократии, а не газетное эссе об искусстве. С одной стороны, «новые художники» слишком оригинальны, с другой — слишком безлики. После журналистики и политики генеральный директор выкатывает на позиции тяжелую научную эстетику: «Эстетика полностью под запретом, требование прекрасного в искусстве объявлено нелепостью». Гёте, который тоже из тех старых добрых времен, замечает г-ну Боде на это: «Право, нельзя не смеяться над эстетиками, которые мучительно подыскивают абстрактные слова, силясь свести в одно понятие то несказанное, что мы обозначаем словом „красота“. Красота — прафеномен, она никогда не предстает нам как таковая, но отблеск ее мы видим в тысячах проявлений творческого духа, многообразных и многоразличных, как сама природа». Г-ну Боде стоило непременно уделить больше внимания Гёте, если он так не доверяет новым экспертам в области искусства. Г-н Боде утверждает следующее: «Во все времена образцом и главной темой искусства была природа, художественное воплощение которой, несмотря на новые отклонения, есть и будет задача искусства». «Да, мой милый, надо чем-то быть, чтобы что-то сделать. Все это лежит много глубже, чем принято думать. Наши добрые художники, работающие под старонемецких мастеров, подходят к воспроизведению натуры по-человечески расслабленными, артистически беспомощными и полагают, что у них что-то получается. Они стоят ниже того, что изображают. А тот, кто хочет создать великое, должен сначала создать себ