За четверть века я облазил весь Памир, бывал на Тибете и в Гималаях. Дюжину раз мне везло: я настигал существо, зовущееся «снежным человеком» — и всякая новая встреча заставляла меня замирать с раскрытым ртом. Я ни разу не снял его на пленку: у меня никогда не было желания кого-либо убеждать в его существовании или хвастаться званием очевидца. Я искал иное, но тайна всегда ускользала от меня.
И вот я перестал удивляться: я почувствовал, что очередная встреча вновь кончится неудачей…
В наследство мне досталось завидное здоровье: сейчас, в начале седьмого десятка, я еще способен карабкаться по скалам, хотя уже и не так проворно, как в молодости, могу переносить большие высоты. Еще на десяток лет меня хватит — и кого-нибудь из своих «старых знакомых» я успею повидать вновь. Но кому нужен очевидец, который молчит, пусть даже из благородного помысла, ибо доказательств того, о чем он должен рассказать людям, у него до сих пор нет… Вот что гнетет меня. Пока я не раскрою секрета, пока мои коллеги не перестанут пожимать плечами, утверждая, что в привезенных мною с гор образцах «нет ничего особенного», а, напротив, растерявшись, раскроют рты, — до того дня нечего завидовать мне, очевидцу, единственному, быть может, ныне человеку, посвященному в тайну всех этих необычных созданий.
…Маттео Гизе. Так звали их создателя… Специалисту в области микробиологии это имя должно быть знакомо… Выходец с юга Италии. Низкорослый, коренастый. Густая черная шевелюра со спадавшей на лоб тонкой, чуть завивающейся прядкой. Карие, очень живые глаза. Таким я его запомнил. Он часто заразительно хохотал и жестикулировал, как дирижер джазового оркестра. Ему бы больше солидности, заносчивый холодный взгляд — и он, пожалуй, стал бы необыкновенно схож с тем маленьким корсиканским капралом, который полтора века назад устроил в Европе кровавую бойню…
Я познакомился с ним летом двадцать девятого года. Мне, студенту Московского университета, в ту пору было чуть больше двадцати, и я только-только начинал постигать тайны микробиологии. Маттео Гизе был старше меня лет на пятнадцать, еще весьма молод, но о нем уже во всеуслышание уважительно отзывались западные корифеи моей науки.
Он приехал в Москву с группой европейских специалистов по приглашению Академии наук и посетил нашу лабораторию. Он вошел к нам подтянутый, в кремовом пиджаке, светлых клетчатых брюках и белоснежных ботинках. Его лицо было бронзовым от загара, а улыбка — столь ослепительна и артистична, словно он готовился предстать перед огромным залом, до отказа заполненным поклонниками его таланта. Едва поздоровавшись, он сорвался с места, невесомой танцующей походкой промчался по лаборатории, оставляя за собой аромат дорогого одеколона… Он заглянул всюду, едва ли не во все наши пробирки, микроскопы, установки, а осмотрев все, захлопал в ладоши и выпалил:
— Брависсимо!
Мне подумалось, что этот человек шагнул к нам в лабораторию прямо с набережной Неаполя или Рио-де-Жанейро.
Все изъяснялись с ним на немецком, я немного знал итальянский и, рискнув ублажить «маэстро», к слову прочел ему несколько строк из современного поэта, соотечественника Гизе, Марио Пратези. От восторга Гизе вскочил, едва не опрокинув стул… Мне стало не по себе, а Гизе с той минуты начал рассказывать о своих исследованиях, обращаясь только ко мне, и тем поставил меня в неловкое положение перед руководством института, где я носил пока чин лаборанта.
В ту пору слова «ген» и «генетика» еще не считались для нас запретными, и, помню, мы весь вечер проговорили о законах наследственности и перспективах их практического использования. Именно тогда, в июне двадцать девятого, я впервые услышал от Гизе словосочетание «генная инженерия», то самое словосочетание, что ныне на языке у моих коллег и, быть может, всего через каких-нибудь два десятка лет будет определять одну из ведущих отраслей науки, а то и промышленности.
Вновь я встретился с профессором Гизе в конце тридцать четвертого года в Лондоне, на Международном конгрессе. Между нашими встречами я прочел полтора десятка его статей: он занимался влиянием радиоактивности на культуры бактерий.
Он первым заметил меня и подлетел с такой быстротой, будто боялся, что я успею провалиться сквозь землю.
— Здравствуй, дорогой большевистский коллега! — выпалил он на родном языке так, что все, кто оказался в тот момент в холле гостиницы, замерли и изумленно посмотрели в нашу сторону.
Крепко пожав мне руку, он отошел на шаг, оглядел меня с головы до ног и потрогал лацкан моего пиджака.
— О! Костюм солидного человека, умеющего произвести впечатление. Галстук… туфли… Все с большим вкусом. — Он подмигнул мне и громко расхохотался. — Ты еще совсем молод, но, вижу, рано пошел в гору… Это самое верное начало. В гору надо идти смолоду и сразу, пока хватает дыхания, отдавать все силы на подъем… надо сразу подняться как можно выше… И не оглядываясь, дорогой мой красный синьор, ни в коем случае не оглядываясь. Иначе собьется дыхание или потеряешь запал… или, того хуже, испугаешься высоты… Потом, после сорока, уже можно позволять себе привалы, выбирать тропы полегче, чтобы вели в обход отвесных скал… А в шестьдесят, даже если не успел добраться до самой высокой вершины, уже имеешь полное право повернуться к ней спиной, сесть на краю и поболтать ножками, бог простит.
Он снова расхохотался, а когда успокоился, спросил меня о моих успехах. Я раскрыл было рот, но он не дал мне сказать и слова.
— Я читал, читал. Очень хорошо для начала! — быстро проговорил он и, увидев, что я не понял его, назвал две статьи, написанные мною в соавторстве с моим учителем.
Я, конечно, был польщен и в ответ рискнул высказать свое мнение о его работах, о всех работах профессора Гизе, которые довелось прочесть. Он слушал меня очень внимательно, кивал, но вдруг стал загадочно улыбаться… Я говорил одно, но думал о другом, меня волновал его странный взгляд… Наконец он поднял руку, вежливым жестом останавливая мой панегирик.
— Вы нравитесь мне, синьор Булаев, — сказал он с неожиданной серьезностью, перейдя вдруг на «вы». — Я завистлив и не люблю никаких мнений. Но вы мне нравитесь. Многие люди честны, но мне не нравится самолюбивая, заносчивая честность. Я — за простую честность… Я вижу ее в вас… Простите меня за идиотский вопрос: вы случайно не агент ЧК? — Он так и произнес эти две буквы, аккуратно, с расстановкой, с мягким итальянским «ч».
Я опешил.
Он улыбнулся и махнул рукой:
— Не берите себе в голову… эту мою выходку… Вы уедете домой, в свою Россию… канете в свою тайгу, и никто не узнает о том, что я вам скажу… если только вы не агент ЧК… Мне, честно говоря, опротивела Европа: в ней слишком тесно, слишком людно, чтобы даже говорить на ухо и не бояться… Я рос в бесхитростной семье, а теперь мне слишком многое приходится скрывать… Я порядком устал.
Он подвинулся ко мне и зашептал, стараясь не жестикулировать:
— Я предупреждаю вас, коллега, не читайте больше мои статьи… Не приведи господи, собьют они вас с пути праведного… я бы и перекрестился сейчас, но боюсь — поздно… Все эти статейки… хм… как бы это лучше сказать?.. Камуфляж… маскарад…
Он прикрыл лицо руками, изображая карнавальную маску.
Я смотрел на него с недоумением, и он грустно вздохнул.
— Вы не бывали в Шотландии? Я покачал головой.
— Появится возможность, обязательно посетите эти прекрасные ландшафты. Особенно — озеро Лох-Несс. Запомните: Лох-Несс.
Он замолчал и долго смотрел мне в глаза, словно призывая догадаться о чем-то…
Желая поскорее отделаться от роли ничего не понимающего собеседника, я улыбнулся — вероятно, весьма принужденно — и сказал:
— Вы говорите загадками, синьор Гизе, но, я надеюсь, вы не намекаете мне на то, что вот-вот бросите микробиологию и станете агентом итальянской разведки в Шотландии. Странно было бы встретить вас в клетчатой юбочке.
Гизе взорвался хохотом, но быстро осекся и снова посерьезнел.
— Нет, — ответил он, — этого не случится. Я люблю свою науку. Скажу вам по секрету, передо мной открываются колоссальные перспективы. Мне дают такие огромные средства и штат, как если бы я не с пробирками возился, а строил «Титаник». Меня приглашают в Берлин и предлагают лабораторию, где все будут меня слушаться беспрекословно.
Весть эта меня не обрадовала, я хотел было смолчать из такта, но Гизе так располагал к откровенному разговору, что я не сдержался:
— Вы хорошо представляете себе, на кого вам придется работать?
Он долго пристально смотрел мне в глаза, словно пытаясь найти в них осуждение… или презрение.
— У вас, красных, с пеленок на уме одна политика, — сказал он беззлобно. — Меня же тошнит от первых страниц газет… Вот так-то, синьор коллега. Между прочим, законы наследственности, теория относительности… и всемирное тяготение тоже — все они и при капитализме, и при вашем архизамечательном социализме остаются таковыми, какие они есть.
Во мне вскипела обида, и я добавил, плохо скрывая сарказм:
— И при фашизме тоже?..
Гизе помолчал, но обиды в его глазах я не заметил. Он лишь снисходительно улыбнулся и кивнул:
— И при фашизме. Тоже… К тому же не забывайте, что у меня дома правит лучший друг немецкого ефрейтора… Я выбрал из двух зол то, на котором можно больше заработать. Я имею в виду знание, а отнюдь не деньги, коллега.
Я немного растерялся и не нашел ничего лучшего, как привести еще один довод, не самый сильный из тех, какие можно было бы найти:
— Я с трудом представляю себе, что нацистам нужна какая-нибудь иная микробиология, кроме военной… Как насчет выведения смертоносных бацилл, синьор Гизе?.. Гипотетическому агенту ЧК хотелось бы узнать поподробнее…
— Они тоже не дураки, — усмехнулся Гизе. — Не те, которые пришли к так называемой власти, а те, которые реально управляли и будут управлять страной… Выпусти чуму, и ее вернет ветер. А кто сеет ветер, пожнет бурю. От чумы немцы умирают так же запросто, как русские, итальянцы и все прочие… двуногие… Повторяю, коллега, я не политик, и перспектива наконец поработать в свое удовольствие меня вполне устраивает… Судить же станем по плодам… Впрочем, что вам цитировать: Евангелие вы тоже не уважаете.