Гея — страница 27 из 60

Это событие описано в нашей истории, но там подробно не говорилось о том, как именно наступила эпоха Мира, сменившая эпоху Безумия.

И еще последнее, — закончил свой рассказ Прокурор Галактики. — Человек, совершивший все это для человечества, остался жив! Он ведь, как вы понимаете, все это проделал именно в эту одну тридцать вторую долю секунды. Да, он остался жив, но, так же как и остальные свидетели, он не помнит, что произошло. Парадокс, не правда ли? Сейчас еще живы на свете его внуки. Но я не буду называть ни профессии, ни имени, ни народ, к которому относил себя этот человек. Каждый имеет право попробовать быть гением и героем.

Я нахожу, что его имя лучше оставить неизвестным. Хотя бы потому, что все равно нам никто не поверит, что человек этот не божественного происхождения.

Прокурор как-то неожиданно закончил свое сообщение, он допил морс и сошел с кафедры. Вся аудитория молчала.

Ну а через несколько минут молчание аудитории сменилось шумом из-за того, что кто-то объявил об отмене следующей лекции по звездной химии, так как звездочет с химиком по рассеянности последнего залетели на окраину Вселенной и обнаружили, что она имеет предел…

Феликс ДымовПолторы сосульки

По случайной исторической прихоти Семихатки и впрямь состоят из семи шестисотэтажных домов. Почти на два километра ввысь город порос садами. Он сводит с ума цветущими вишнями и каштанами.

Я не был в Семихатках три года. Собственно, я нигде не был три года — месил ледянку. Или по-научному: совершал исследовательский дрейф внутри ледяной каверны. При всем желании это жизнью не назовешь. Недаром стаж засчитывают там год за четыре.

Улица все время идет вниз. В аллее под каштанами зябко, пахнет грибами, тут никогда не поймешь, какое время года. Зато в цветущем вишеннике вечная весна. Пронизанные солнцем лепестки парят в воздухе — белые, с нежными разводами и розовыми прожилками… Подобный цвет появился у льда на стосемидесятый день пути — у места, которое я обозначил Горячей балкой. Казалось, не каверна пересекает жилу, а жила медленной цветовой волной течет по ледяной стенке из начала в конец пузыря. Именно там вымыло из склона приземистый валун, практически готовый постамент: утвердись поверх — и готовый памятник. Я не удержался, прикрепил на вершину валуна кресло, выбил надпись: «Ледовик Вадим Лыдьва» и дату — начало дрейфа. Потом уселся в кресло, принял подобающий вид, подпер рукой щеку. Камера-автоспуск зафиксировала этакую мужественную статую в гребенчатом шлеме, в ребристом скафандре, в унтах с реактивными дюзами и с навечно примороженной к губам улыбкой. Снимок я вложил в капсулу, начертал Жаннин адрес и выстрелил через четырехкилометровую толщу льда. Капсула зашипела и исчезла, оставив в потолке черную дырочку, источающую пар. Два дня дырочка, не затягиваясь, отступала в хвост каверны. На третий — утонула в твердой розовой глубине.

…Вечноцветущий вишенник оборвался внезапно — словно истаял под полупрозрачной глыбой арки. Мы с Жанной вышли на цветной асфальт и очутились на тихой короткой улочке. По одну ее сторону кофейные автоматы тонко благоухали турецким кофе. В другую сторону я старался не смотреть: еще не встречались среди ледовиков ненормальные, которые бы после дрейфа ели мороженое! Я невольно повернул к автоматам, но Жанна отрицательно покачала головой — шесть чашечек кофе на двоих мы уже выпили по дороге.

Улочка втекла на эскалатор — широкий, круто задранный, без перил. Не могу восстановить к нему привычки, невольно передергиваю плечами.

…Когда три года назад мы шли к Источнику, эскалатор тоже тащил нас, только не вверх, как здесь, а вниз, все вниз, бесконечно вниз, и я точно так же ежился — из-за жутких километров над головой, к которым притерпеться невозможно. Мы протаяли и вновь наморозили позади себя сотни перегородок. Еще бы! Академик Микулина больше всего на свете опасается за Источник: вот уже одиннадцать лет со дня открытия он исправно выдает нам раз в неделю по свеженькой каверне. Небольшой, метров на двести, пузырек отделяется от горловины Источника с ворчливым «пых!». Но мы не обращаем внимания на его дурной характер. И прежде чем ему отправиться в странствия по складкам векового антарктического льда, втискиваемся внутрь, когда пузырь проползает над люком стартовой камеры. Таинственными, неповторяющимися маршрутами гуляет в толще торосов каверна, непоседливая пустота в тверди. Ну а мы, наблюдатели-ледовики, по очереди болтаемся в ней…

…Жанна сжала мой локоть и указала на неторопливого, седого человека с пришаркивающей походкой. После трехлетнего затворничества все в мире выглядит одинаково знакомым. Или одинаково незнакомым. Но этого человека я, по-моему, никогда не видел и вопросительно поднял бровь.

— Это же Ермилов! — укоряет жена.

— Вот так да! Не узнать Ермилова! — бормочу я без тени смущения, не представляя себе, кто такой Ермилов. Льды великие, да мало ли Ермиловых на свете? С одним, помнится, я даже в школе учился. Но это не тот. Не мой. Мой лет на сорок моложе. Да и не похож.

Фамилия между тем рождает невнятные воспоминания. Головная боль. Бум. Бревно под ногами гладкое, скользкое, чуть дрожит. Стараясь поустойчивее утвердиться, припечатываю ступню. Напротив пританцовывает вертлявый, конопатый, обезьянистый — его всю перемену никто не может сбить. Вся надежда на меня, бугая. Снежанка среди зрителей болеет молча, вроде бы нехотя. И неизвестно за кого. А вот Кутасова — та глаза зажмурила и колдует на весь зал:

— Ну Лыдик же! Ну родненький! Ну дай ему!

Эх, любую бы половинку этой фразы — да в Снежанкины уста!

Позади каждого из нас — подмена. Правда, за мной целая вереница, а за обезьянистым — один Митька Мезон, да и тот безнадежно заскучал. Если уж я этого непобедимого не достану, фиг Митьке выгорит сегодня хоть с кем-нибудь сразиться. Мне никак нельзя уступить, ведь среди зрителей Снежана!

Балансирую левой рукой, обманные движения делаю тоже левой. Правую берегу для удара. Мимо пролетает ладонь моего друга-соперника. Отклоняюсь. Теперь чуть толкнуть в незащищенное плечо…

Зачем-то я поднял глаза. Знал, что на Обезьяныша нельзя смотреть, все время остерегался. И вот забылся, взглянул. И поплыл в растерянности: передо мной качалось в воздухе мое собственное лицо — закушенная губа, взъерошенная бровь, мокрая челка, капельки пота на переносице. А я уже ничего не могу поделать.

Толкнул себя. Себя! Потерял равновесие…

И со всего маху шибанулся головой в бум.

Бум-м! Тихое гудение в долгой-предолгой ночи.

И меня снова, в точности как тогда, в шестом классе, окутал мрак. С трудом выдираюсь из него. И осознаю себя сидящим на скамье на Семейной набережной. Видимо, несколько минут пути я упустил. Нет ни кофейных автоматов, ни Ермилова. Жанна, ничуть не обеспокоенная, живо повествует про Отелло. Бедняжка, она не догадывается, что я убегал от нее в детство!

После дрейфа я еще не вернулся к норме — полностью воспринимать человеческую речь. Выхватываю отдельные фразы. И то, чувствую, зашкаливает. Зря Жанна про Отелло. Отелло сейчас нам ни к чему, не умещается он во мне. Мавр связан с голым солнцем, с небом, от которого я отвык… Вышел вчера на балкон. И отступил: показалось, сиолитовая решетка вот-вот растает на жаре, как ледяная, и я рухну вниз с пятисот сорокового этажа…

Не знаю, на каком этаже Семейная набережная. На третьем. Или на сотом. Город выстроен каскадами, все его мостики-карнизы-террасы утопают в деревьях. Ни один ярус не затеняет расположенного ниже. По вполне натуральным склонам и пандусам хорошо зимой скатываться на санках. А то и просто кубарем, на чем повезет.

На скамье у парапета пусто, неощутимый вихрь гоняет по сиолиту белый лепесток. Следом, со всхлипом засасывая воздух, семенит урна. За нашими спинами дышит и светится река. Над головами тлеют желтые каштановые свечи. В точности такие, как сосульки Зыбучего плато. Округлые, упитанные, свисали они с пористого потолка, сквозь который каверна просачивалась без остатка. Пол дыбился, скручивался, грозил сомкнуться с потолком. И я метался, пригибаясь, чтобы не сбить сосульки шлемом (почему-то мне казалось в тот момент чрезвычайно важным — не сбить сосульки!), лихорадочно зашвыривал разбросанные вещи в танк…

Оттопырив нижнюю губу, Жанна дохнула на полировку парапета, пальцем вывела на затуманенной глади: «Мир в себе». МИР В СЕБЕ. Девиз ледовиков.

Потому что каждая каверна — это индикатор тайны, вещь в себе, переворот в физике изученного-переизученного льда. Гляциологи лишь руками разводят из-за его сумасшедшей упругости и прочих несуразных свойств. А у нас и на это времени не остается. Шутка ли, пятьсот семьдесят две каверны за одиннадцать лет! Это же пятьсот тридцать четыре дрейфа, семь пропавших без вести наблюдателей, два испарившихся робота класса «Мохо» и километровая воронка на месте стационарной зимовки Антар. Это по меньшей мере тысяча тайн, включая самую главную — Источник, невесть откуда взявшийся, пускающий раз в неделю пузыри…

А еще потому, что ледовики уносят с собой в дрейф всю-всю нашу Землю. Вот и получается — МИР В СЕБЕ.

…У Снежанки красивая редкая фамилия: Белизе. Она не захотела ее менять. Кожа у Снежанки на щеках и на шее белая, просвечивающая. Зато глаза черные, с тяжелым влажным высветом. И волосы черные, электрические: проведешь ладонью — в ладони горсть искр. До шестого класса я притягивал из-под парты магнитом ее косички, и они послушно ползли ко мне как живые. А в шестом классе я нечаянно заглянул в ее глаза…

…Ночь перед вылетом к Источнику выдалась душная, синяя, разрываемая телевизионными проблесками далеких зарниц. Не ощущалось никакого движения воздуха — как в аквариуме. Пахло молодой листвой и грозой. Тучи цепляли боками распахнутое окно, оставляя в комнате быстро тающие клочья тумана. Но свежести не несли. Даже подушка была жаркая и тяжелая. Я ткнулся носом в сгиб Жанниного локтя, перламутрово белеющий в темноте. Кожа у Жанны всегда сухая и прохладная. Сам я обливался потом и все отодвигал и отодвигал от жены свое липкое тело.