Гея — страница 30 из 60

тся в закукленный, оторванный от человечества мирок. Ведь зрители, сопереживая, тоже отделены от него невозможностью вмешиваться в действие. Даже если ложь сокрушает у них на глазах человека. Крохотная ледяная каверна в сердце — и вот она разрастается, пухнет, вот уж поглотила целиком, и ты внутри ее, спеленатый по рукам и ногам ревностью, ненавистью или завистью — все они ранят необратимо.

Характер у каверны коварный. Победить ее можно только один на один. Никто не придет на помощь. Надо жить воспоминаниями. Держать в себе человечество. Непрерывно думать о нем. Сосредоточить его в себе. Не дать расплыться, потерять конкретность, вытечь из сознания. И держать, держать, держать — постоянно чувствовать и держать в памяти всех-всех-всех. Даже тех, кто рождается и умирает на Большой земле без тебя, за период дрейфа.

…Однажды меня разбудила тяжесть. Я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, не мог повернуть голову к светящемуся циферблату, не мог вытолкнуть из груди ком хрипа и ужаса. Вокруг витал Голос — голос отца. «Нельзя, нельзя прививать себе вакуумный паралич… Не записать ощущений, сердце останавливается, никто никогда не узнает, что мозг перерождается… Потеряв связь с себе подобными, мозг обретает взамен вечность. Но вечность созерцания. Вечность безделья. Человек не имеет права платить такую непомерную цену, это не болезнь, не смерть, это параллельная, чужеродная людям жизнь. Не сметь заражать себя, противоядия не существует! Умоляю, догадайтесь сделать нейтральный срез моего мозга! Вадим, сын! Ты обязан услышать…» Темнота в танке душила меня, и Голос гас. А я по-прежнему не мог пошевелить пальцем, включить свет, ответить на безмолвный крик с Бредбери-11. До сих пор не решаюсь спросить, выловили ли, не утеряли ли ту капсулу с моим донесением о Голосе отца… Хорошо, дочка меня отвлекла, Юлька. Я произвел ее на свет на полтора месяца раньше срока. Вычислил ей ямочку на подбородке, постоянно сжатые кулачки, синие, вечно озябшие ножки в перевязочках, все ж таки недоношенка… Я по минутам расписал Юлькин режим. Попереживал, что у Жанны пропало молоко, и выучился варить кашку. В изобилии усыпал колыбель шарами и погремушками, на первый дочкин зуб подарил серебряную ложечку и Серебряного пингвина… Юлька бы уже топала и плавала не хуже ровесников, не хуже своевольной беглянки Оли. И так же теребила бы родителей, просила почитать на ночь нестрашное… Если б, конечно, родилась.

Без меня на Большой земле не могли обойтись ни встречи, ни проводы. И ни боже мой, мне ни на секунду нельзя было усомниться в том, что погибни я — весь мир погибнет вместе со мной. Иначе не выживешь, иначе умеющие приспосабливаться льды скуют тебя равнодушием, и ты сам станешь их частичкой.

А каверна с мертвыми приборами укатится дальше.

Девиз ледовиков — МИР В СЕБЕ!

Отелло тоже движется в каком-то призрачном собственном мирке. Заговаривает с дожем. С Дездемоной. С Яго. И не слышит их. Не может услышать.

Как дрейфующий ледовик.

У меня-то была теплая ниточка. Снежана. Которой нет у Отелло — Ермилова. Зато Юльки нет ни у него, ни у меня…

Но ведь это же непостижимо — играть для одного человека. Это же неестественно, неэтично, скучно, наконец! Я поерзал в кресле, обеспокоенно огляделся. Ни один зритель на меня не пялился. Зал молчал, зал вымер. В паузах между репликами слышался разрядный шелест светодекораций.

Лишь тогда я догадался, что великий Ермилов лицедействует не для одного меня, он играет одновременно сто десять разных мавров. По числу зрителей в зале.

Каждому отдельно. Каждому отведена на сцене своя роль. Теперь, настроившись, я без труда улавливаю это — в чем, в чем, а в скрытых мировых связях ледовики разбираются получше прочих, даром, что ли, вынашивают в себе целую Вселенную!

Разумеется, когда очень нужно. Когда они в дрейфе.

Я сейчас как бы снова в дрейфе, неожиданно ухнув с головой в разомкнутую Вселенную чужой души. И начинаю, по-моему, постигать моего несостоявшегося друга…

Для Жанны Ермилов незримо страстен, пылок, непомерно предан ей, своей Дездемоне, в не замеченном или не принятом ею одиночестве. Изредка Жаннин Отелло загорается грешной надеждой. Но удачливый соперник снова и снова возвращается из ледового плена. Убить надежду и тем самым спасти Отелло может только ребенок, так и не родившаяся Юлька. Но Юльки нет. Отелло разгромлен, побежден, настала пора проститься. И ничего иного не остается, как задушить Дездемону, задушить в себе самом своими руками — нелепо растопыренными, угловатыми, непропорционально короткими и хилыми у плеч, будто руки Целиком ушли в нетерпеливые толстопалые кисти…

Соседу слева играется другой вариант Отелло: живенький, шустренький, язвительный интриган-толстячок, во всем под стать хитроумному Яго. Проиграв сопернику по очкам, он из мести — пусть никому не достанется! — без лишних слов ликвидирует подружку.

Иной, непохожий Отелло адресован вон тому юноше в фобоске, который, не испытав любви, уже знает разочарование.

И еще сто шесть Отелло достается всем остальным.

Не считая актеров на сцене, всякий раз ожидающих премьеры. И самого Ермилова, разъятого на сто десять неравных частей.

Финал мы досматривали стоя. А Ермилов, Тольд Ермилов, отдавал себя так, будто сцена не сцена и игра не игра, а самая натуральная реальность, будто этот вечер — наипоследнейший в его жизни. Отдавал безвозвратно и щедро. Потому, видимо, что его девизом в отличие от ледовиков было: СЕБЯ — МИРУ! Как же надо любить людей, чтобы вот так вот тратить себя в этой самой мирной и самой безопасной профессии на Земле! Которую когда-то, по моему глупому мнению, он выбрал из трусости.

За кулисы не пускали. Пришлось предъявлять Золотого пингвина. На наш стук из-за двери уборной никто не ответил. Мы вошли.

Ермилов сидел перед зеркалом обмякнув, свесив руки между колен, закрыв глаза. Весь аморфный. Растекшийся в кресле. Расслабленный и непроизвольно нацеленный в белый свет. Может, прошлый, может, будущий — трудно сказать. Во всяком случае не имеющий настоящего времени. Старушка массажистка стирала с его физиономии грим. И еще больше оголяла безликое лицо, которое нуждалось хоть в каком-нибудь макете для подражания — как жидкий лед для кристаллизации нуждается в постороннем предмете. По чужому для нас ермиловскому лику бродили, не закрепляясь, черточки старушечьей маски: выцветшие глаза, заостренный носик, куриные лапки морщин, желтый, как ананасная слива, подбородок. Войдя, мы с Жанной тоже отразились в этом лике. Отразились — и некоторым образом усреднились, просуммировались — как много лет живущие вместе супруги, отброшенные зависимой Толлеровой памятью к неизбежной и пока далекой от нас старости. Но появилось в Ермилове что-то и от Обезьяныша, от юного Тольда Радужки.

— Я знал, что вы придете, — сказал он, не открывая глаз. — Спасибо, Снежана.

С тех пор как я поближе узнал льды, для меня в Жанне почти не осталось девчонки с морозным именем из детства. Для Ермилова, выходит, наоборот. Он трудно поднял голову. Собственная мимика еще к нему не вернулась, движения глаз не поспевали за движениями бровей, губы и морщины вокруг рта жили не в такт, удивленно вздернутая кожа на лбу вообще пока не обрела подвижности. От того Ермилова, с которым мы несколько раз столкнулись перед спектаклем, он уже отличался возрастом: сегодняшний вечер состарил его года на два. Не понимаю, куда у них в театре смотрит техника безопасности? Человек чуть не каждый вечер гробит себя у всех на виду, рискует жизнью, а им и дела нет. Или никто не замечает?!

Я напустил на себя вид, будто любуюсь развешанными по стенам афишами.

— Как я вам сегодня, ребята? — спросил Ермилов бесцветным, отсутствующим голосом. — Не тошно было?

— Молчи, Клоун! — в сердцах оборвал я, хватая его за руку. О многом хотелось спросить этого пришельца из детства. Но он опять слишком походил на меня. Спрашивать его — все равно что спрашивать вслух самого себя. В голове вертелась глупая мудрость: вода принимает форму сосуда, в который налита. Индивидуальный облик Тольда начисто выветрился с его никакого лица.

Девушка-билетер принесла корзину цветов и список ролей на ближайшие спектакли. Как я понял — для утверждения. Ермилов едва пробежал его глазами, странно усмехнулся, чиркнул ногтем поперек страницы и нетерпеливо отбросил:

— Потом-потом. Все потом! Завтра. Сегодня у меня гости. Школьные друзья.

Впитав и тотчас отбросив юные черты билетерши, Тольд снова помолодел, подобрался, упруго и энергично вскочил на ноги. Переохлажденный лед мгновенно кристаллизуется по всему объему.

— Так вот, братцы-сестрицы. Сейчас ко мне — и никаких возражений. Отпразднуем встречу. Заодно, Лыдик, за твой подвиг поднимем тост. И за будущую дочь.

Я вздрогнул.

— Тебе, Снежаночка, помню, сирень к лицу. Извини, не заказал. Но я полагаю, белая роза ничуть не хуже.

Он распотрошил корзину, приколол цветок к платью Жанны.

— Прелестно, не правда ли? И куда я, дурак, раньше смотрел? Не дуйся, не дуйся, Вадим, нам, старикам, позволительно за чужими женами приударить…

Отелло!

— Автомобиль вызывать не будем. Люблю ходить пешком. Подхватил Жанну под руку и устремился к двери.

Он креп на глазах, был очень весел и оживлен. Но меня его превращения не обманывали: Тольд Радужка опять кого-то играл. Я шел за ними по пятам и никак не мог отделаться от подсчетов. Каждому спектаклю два года жизни, пусть даже один… Сколько ж ему осталось? Дурная моя сосредоточенность, действуя помимо воли, подсовывала ответ. Я отмахивался. Упирался. Но совладать с собой не мог. Я всегда слишком хорошо считал…


…Возле столика, на котором был небрежно брошен список ролей, я замедлил шаг. Оглянулся. И отыскал ногтевую Толлерову черту примерно на половине страницы. Список начинался с Сальери.

Подчеркнут был Патрик Мур, комендант Меркурия.

А дальше шли князь Мышкин. Король Лир. Илико — лунный чабан. Лодимир Скаржинский.