Гибель адмирала — страница 117 из 158

«Каждый пролетарий знает, что Ленин — это вождь, Ленин — это апостол мирового коммунизма…»

Лишь 10 месяцев минуло со дня октябрьского переворота, а уже четко вырисовывается культ вождя. И культ разжигается не темным, заскорузлым сознанием Руси, а наиболее грамотными людьми партии.

«Я чувствую, что не сказал и десятой доли того, что можно и должно сказать о жизни и деятельности товарища Ленина…»

И этот культ не снисходительная улыбка режима, этакое баловство, а вполне сознательная политика. Народ должен молиться на своих владык, тогда он будет податлив и управляем.

С детских лет не дозволено иметь ничего своего, массированно на каждого — тонны книг, кинофильмов, пьес, песен, газет, журналов, стихов, самодеятельности, опер… Ну никаких средств не жалеют, ведь речь о самом жгуче важном — власти.

И всех мордой в любовь к партии, догмам, вождям. Не кладешь поклоны, не горишь этой любовью — подозрителен, изменник, хуже — диссидент, в навоз такого!

Именно поэтому над всеми колоннами — частокол портретов. Эти портреты не готовят сами демонстранты в порыве признательности к вождям — это уже продукция, и ее гонят в плановом порядке, в мастерских и цехах. Трудящимся эти портреты и лозунги лишь доверяют нести.

С утра до ночи великое изобретение человечества — телевидение, созданное для радости и отдыха, изрекает догмы, втискивает свои слова, силой ставит людей на колени и обучает раболепию, заставляя бить поклоны и хором твердить социалистически угодные слова. И тотальное запугивание ужасами капитализма — списать, оправдать ими любые преступления и безобразия социалистической власти, сделать возможными любые извращения этой власти.

Кажется, ослабь хоть на неделю эту могучую обработку умов — люди очнутся и заговорят нормальным языком.

В самые золотые часы, когда люди собираются дома после работы, эта обработка достигает предела. Из газет, радио, телевизоров прут, кричат одни и те же слова. А иначе нельзя: только при такой заботе о человеке и способен существовать этот режим.

И закладывалось это при Главном Октябрьском Вожде.

Народ перетягал сотни тысяч тонн плакатов, портретов и лозунгов с прославлениями генсеков и их приближенных. О них никогда не скажешь, что это товарищи по партии. Богатство, образ жизни, прислуга, свой выезд, особняки, обеспечение, свои холуи и совершенная недоступность, недосягаемость для простого люда. Нет, господа, только господа!

И с каждым годом крупнее, величественнее лик Ленина, грузней и массивней бюсты, исступленней молитвы ему. Богочеловек взирает на людей-муравьев, вот-вот треснет мрамор и раздвинутся в улыбке мертвые губы.

За все: унижения, нужду, насилие, ложь, бесправие — благодарное холопство. Вождь! Спаситель! Отец!..

Дух народа, закованный в объятия скелета…

И один культ омерзительней другого: несметное число мусорно-лизоблюдных слов по телевизору, в газетах (тут за «Правдой» всегда рекорд!) и кино. Окружение генеральных секретарей, к примеру брежневское, — все эти золотозвездые секретари и члены небесно высоких органов — давало предметный урок ползанья на карачках. Дети с экрана обучались холуйству — вся Россия сразу. Народ славил и святил на митингах и собраниях человека убогой культуры, алкоголика со всем его малоприятным окружением.

Часто кадили и ненавидя. Пусть ненавидят — лишь бы подчинялись — так говаривал император Тиберий. В этом случае «женевская» тварь доказала свою незаменимость.

В те годы москвичи острили про телевизионную программу «Время»: «Все о Брежневе и немного о погоде».

Или встречали друг друга вопросом:

— Не слыхал, почему закрыли плавательный бассейн «Москва»?

— Нет.

— Проявляют фотографию Брежнева.

Храм Христа Спасителя был воздвигнут на пожертвования прежде всего простого люда — по рублю и копейке собирал народ. В сооружении и росписи принимали участие именитые художники и архитекторы.

Когда Л. М. Каганович[123] сообщил на собрании художников и архитекторов Москвы о решении взорвать храм и построить на этом месте Дворец Советов, один из старых уважаемых архитекторов возразил: этого нельзя делать, это выдающийся и единственный в своем роде памятник позднего ампира, подлинный шедевр.

Каганович под аплодисменты зала ответил:

— С вампирами мы покончили в семнадцатом году!

Должен был Сталин утвердить новый символ веры, и лучше всего это сделать, поправ старый; а что до шедевра — до таких тонкостей алмазный повелитель не опускался, возможно и не понимал.

Храм взорвали согласно пророческому предвидению Федора Ивановича Шаляпина. Дворец Советов не построили: почва подвела, чересчур болотистая — вот же зараза несознательная.

Раз чересчур болотистая — налили в бетон водицы: барахтайтесь на здоровье. Не пропадать же… почве.

«Думали, что Чехов выудил всех чертей из русского болота…» — мудро изрекал футурист Крученых.

При Брежневе был произведен решительный поворот к мещанским идеалам, мещанскому цинизму и упрощенчеству. Это обеспечивало относительный покой, отвращая умы от опасных размышлений. Из всех секретарств брежневское оказалось самым вороватым и болтливым, но именно при Брежневе впервые после войны столь болезненно встал продовольственный вопрос. Страна разворовывалась на корню. Народное хозяйство обозначило опасный крен.

Генеральный секретарь (высшее должностное лицо в государстве) воистину являлся родным отцом всех казнокрадов и держиморд. Семья генерального секретаря погрязла в неправде, хищениях и корыстных покровительствах.

Полу задушенный орденами, геройскими и маршальскими звездами за несуществующие геройства, исцелованный подобострастием миллионов (даже ветхие учительницы лепетали с экранов телевизоров благодарственную лесть), генеральный секретарь походил на карикатуру человека, злее не сочинишь. А ведь это был коммунист номер один, воплощение лучших качеств партийцев.

«Вот почему человек, который совершил такую работу, само собой понятно, имеет право на бессмертие…» — приходит к неопровержимому выводу Зиновьев. Надо сказать, крутовато взял для 10 месяцев. Уже заявка самого Зиновьева бессмертна. Не всякий сподобится глаголать такое в лицо живому соратнику. Шапки долой!

В 1970 г. (в столетнюю годовщину со дня рождения Ленина) мой приятель оказался в Симферополе. На улице Ленина (нет ни одного града на Руси без улицы с таким названием) за стеклом витрины кондитерского магазина красовался торт — «Ленин в Разливе». Там шоколадным заварным кремом было исполнено все: лужок, шалаш, костер. Отсутствовала только фигурка главного вождя.

За спиной приятеля остановился прохожий, после паузы меланхолично пробормотал:

— А Вовы нет.

Этот торт «на революционную тематику» являет собой вершину всеобщего отупения под властью КПСС.

В беседах с писателем Чуевым Молотов выразил сомнения в шалашной жизни Ленина, которая подарила марксистам его работу «Государство и революция». Молотов относил рассказы об этом к поздним домыслам.

Обидно, разумеется… ведь даже шалаша не остается.

Низкое, закатное солнце. Небосвод чист и бледен. Каждые дерево, куст, дом вмыты в прозрачность воздуха. А тени… тени смазанные, сиреневые. Обилие теней. Смотришь во все глаза, а грудь не надышится ключевой свежестью дыхания.

И смотришь, смотришь, будто родился и всего этого не видел.

И этот неглубокий выкат очень белого солнца. Да что ж это так славно!

На снегу память сгинувшего, уже утраченного времени: петли вороньих шажков, оспины сорвавшегося с веток и карнизов домов хлопьев снега.

А люди друг на друга штыки наставили, выучили по книгам заповеди и подгадывают, когда всего сподручнее ударить…

Вороны вразвалку бродят по насту, проваливаясь, и тогда лениво разводят крылья. Им в эти зимы не голодно. Столько дарового угощения: труп на трупе, самое вкусное — глаза, их перво-наперво и выклевывают. Только поднимись повыше, расправь крылья — и непременно увидишь «угощение». Люди не устают готовить. В общем, мясца вдосталь…

Как в бреду идет Вялова Мария Борисовна, все с тропочки оступается и не видит. Назад ступит и снова идет, будто незрячая. А улыбается! Муж вчера по ночи и лютому морозу вернулся: никто не подсмотрел. Шесть годков не видела. Себя блюла, ни одни руки не прикоснулись. Сухими губами шептала молитвы, звала его, а он и пришел, сердешный. Только присохшая рана в плече, но чистая, без гноя и красноты. Это уж верно подживет. Обожженный морозами — аж кожа ползет с лица, — но без обморожений, нет черных пальцев и ушей. Кашляет до синей натуги, но по лету выходит. Ягоды бабы принесут, с ложки будет кормить, титьками грудь ему греть — оживет Сережа…

Не видит Мария Борисовна дорожки, оступается от счастья. Правда, дорожка всего со стопочку, ну ладошка, не шире. Только и успели протоптать спозаранку. Очень уж ночью выла, стонала метель…

Улыбается Мария Борисовна. Вернулся ее Сережа! Дождалась! Верно бабка колдовала… Ступает, ступает, оступится, вернется на тропку, а сама и не видит — улыбается, а на щеках слезы. Цалует зима, а потому что хороша Мария. Уж как хороша! А когда женщину любят, не скупятся на чувство и силу, она всегда краше цветка. И распускается — не налюбуешься. Это уже точно замечено, как нынче говорят: «заметано». А тут — какие слова: ведь после мужниных ласк!

Между нами сказ: ослабел, разумеется, мужик: что вынес-то! Полжизни надо, чтобы только пересказать. А как умытый, да со сковородочки накормленный, да чаем с вареньем напоенный прилег, а к нему родная животом прильнула! И себе удивился: что откуда и взялось!

До утра вскрикивала Мария, метались в темноте руки — от избытка чувств: не знает, куда положить — то на шею Сереженьке, то за спину, то на живот, то и под живот — там чистый огонь. Мария за все шесть лет накричалась, напробовалась и, сама того не зная, понесла. И до того ей прекрасно — плачет, цалует, пышными своими волосами душит его. Не голова на подушке, а копна пышных рыжих волос — ни один мужик за шесть лет пальцем не опоганил их, не то чтобы там понизу взял… Лишь одному принадлежит, с ним и умрет.