В общем, приказ не застал врасплох.
«Любовь не имеет множественного числа, — раздумывает председатель губчека. — Нельзя вот, как буржуазные элементы, увлекаться разными дамочками. Это против природы — и язык это строго устанавливает. Единственное число у этого слова…»
И растроганно заулыбался: веки Лизка называет «кожурками». Где ты, Лизавета?..
Вместе бы шли по революции. Такое будущее у народа!..
Шибко сдал за заботами товарищ Чудновский — усох и стал как бы игрушечный — ну совсем ненатуральных размеров. А с другой стороны, до еды ли, до сна? Плетет враг сети против рабочих и крестьян — да имеет ли право он, Семен Чудновский, себя беречь? Он же не какой-то Жоржик.
Семен Григорьевич подошел к зеркалу. От табака не только пальцы, а и зубы сжелтели. Глаза красные, ровно трахомные: перетруждает зрение по разным служебно-бумажным надобностям: писульки, записки, дневники… Марают бумагу, марают!..
Природа унизила его ростом, зато в грудь такой мускул вложила! Спит два-три часа, вся работа на табаке и крепком чае: такой густой, черный! А сердце лежит себе где положено и знай качает: ни перебоев, ни спешки. Как говорится, живы будем — не помрем. Лизавета, Лизавета, погреть бы руки у тебя за пазухой, чай, все там на месте: и горячо, и до чего ж топко пальцам, аж обмираешь. Поди, не остыли мы еще…
Долго щурился на нее в своей памяти, покряхтывая от избытка чувств.
Окинул взглядом стол: бумаг-то! Вот марают, сукины дети! Это все от даровых харчей. Паразиты и есть.
Вот беда: чай — наиредчайший напиток. Нет его в республике, не завозят и капиталисты. Сохранился лишь по кладовым спекулянтов и разных недобитков. Настоящую охоту за чаем раскинул Семен Григорьевич, однако самочинно не присваивает, хотя, случается, берет его чека при арестах в изрядных количествах. Даже за ничтожные щепотки рассчитывается своими кровными: на эти деньги коровенку можно прикупить в четыре-пять месяцев, — а все равно выкладывает. Нельзя в новую жизнь даже крошку нечестности протаскивать.
Работа после чаю сама ладится, особливо допросы. Ум схватчив, сметлив. Все увертки враз распутывает, еще силы на чтение для себя остаются: должен новый человек много знать да возле любого капиталиста на голову возвышаться. Словом, самый что ни на есть боевой напиток.
Раскрываю красную папку. Вот этот номер «Известий» от 25 января 1924 г. Растягиваю лист на сгибах. Гляжу на газету, будто впервые вижу. Новые мысли заставляют заново воспринимать каждое слово.
«Над могилой вождя» — редакционная статья Юрия Стеклова. Теперь я знаю: настоящая фамилия автора — Нахамкис. Он на шесть лет старше Сталина и на добрый десяток лет раньше его включился в революционное движение, убит по приказу Сталина в 1941 г.
Сверху страницы — «Реквием» — безымянные строфы. Бок о бок с ними — сообщение Комиссии ЦИК СССР по организации похорон В. И. Ульянова-Ленина: погребение в воскресенье, 27 января.
Четверть века спустя о том воскресенье расскажет фильм «Клятва», удостоенный самим Сталиным премии своего же имени. Целый народ глазел на всесоюзную ложь — клятву Сталина на Красной площади у гроба Ленина.
Не было ее на Красной площади.
Под сообщением комиссии — «Траурный марш» Владимира Кириллова.
В Литературной энциклопедии 1931 г. издания (да, я помню: 5-й том) сказано достаточно о Кириллове. Крестьянский и рабочий поэт. Бродяжничество по свету: Греция, Египет, Турция, США… Участник Февральской и Октябрьской революций, один из самых «выдающихся поэтов эпохи военного коммунизма», но уже тогда в нем глянула гнильца. Как же там в энциклопедии?..
Иду, беру этот том с полки. Листаю.
Вот: «Патетика революции не смогла заглушить вскормленную подвальным прошлым грустную мечтательность»!
И еще: «Кириллов не выдержал перехода от Гражданской войны к нэпу… порвал с организованным пролетарским литературным движением… ратует за розы против стали, доходя до реакционнейших нападок на индустриальную культуру, якобы заменившую сердце бездушным механизмом…»
И больше в справочниках ни слова о Кириллове, а у нас это всегда означает одно (исключения крайне редки): поставили к стенке или помер в лагере.
К кому же обращал Кириллов свой «Траурный марш»? Ведь у человека с двойной фамилией были отлиты пули и для него. Ничто не меняет того, кто их выпустил. Пусть Сталин, могли Троцкий и Фрунзе (этот часть белой армии, уже плененной, расстрелял в Крыму — тысячи человек, почти сплошь мобилизованные крестьяне), а мог и «великий гражданин» Киров… Разве бывают листья, ветви и ствол без корней, разве может все это существовать само по себе, раздельно?..
Можно подумать, будто нэп изменил Непогрешимого, будто осознал он опасность только террора, только открытого, ломового давления, примата крови над всем прочим.
И, осознав, переключился на благословенные «экономические рычаги» (рыночные) управления обществом.
А ничего подобного. Не того закала этот человек. Обратился к нэпу, дабы спасти разваленную своим управлением экономику и удержать власть. Но идею свою — диктатуру пролетариата (значит, диктатура партии, а прежде всего лично его как единовластного диктатора) — по-прежнему держал за главную. Это он, Ульянов-Ленин, в апреле 1921 г. строжайше предписывает всем карательным органам, а заодно и самой гуманной партии:
«…Нужна чистка террористическая: суд на месте и расстрел безоговорочно».
Было над чем поразмыслить Романовым, паря над бывшей своей империей…
И «Реквием», и «Траурный марш» были сочинены по преданным и обманутым надеждам. Отпевали же не главного вождя, а самих себя. Пророческие были похороны…
Россия в крови принимала ленинизм. Сначала — Гражданская война, после — нескончаемое насилие в стране. Жгли иконы, заколачивали храмы, изгалялись над верой, которой обязан русский народ своим единством и своей государственностью[138]; всякую независимую мысль ставили к стенке, грабили крестьянство, эксплуатировали рабочих, как это им и не снилось при царях…
Говорить мог только один человек. И его слова святы!
Христа изгоняли из памяти людей. Сын симбирского статского генерала (действительного статского советника) иконился вместо него…
После, восстанавливая события, Федорович убедился окончательно: стреляли в него, и стреляли из прогимназии Гайдука, со второго этажа. Он даже нашел то окно, на гильзу даже наступил.
Размышляя хладнокровно, понимал, что достать убийцу не смог бы. В любом случае остался бы с Таней. Как только рухнула захрипев, оказался связанным ею…
Шли они тогда к церкви святой Троицы — нравился Тане храм, с чем-то смыкался в памяти вид, окрестные улицы. Она говорила, что это из девичьих образов: Москва, зима, музыка… У них в доме всегда звучала музыка. Славные, добрые воспоминания. Чистый осколочек юности. Она лишь повела рассказ, увлеклась — и тут выстрел. Бичом простегнул тишину.
И Флор Федорович уже в который раз — миллионный, поди, никак не меньше, поскольку память воспроизводила тот миг непрерывно дни и ночи, — ощутил мгновенную и столь ужасно-ошеломительную безвольность ее тела (повисает, обмякает, рвет руками ворот) и тут же оседание, провал его, вдруг такого тяжелого, неукладистого!..
Мерещится Флору Федоровичу, вот-вот она войдет и станет возбужденно рассказывать о том, что на улице (все каждый раз такое разное), а он обнимет, примется ласкать и нашептывать самые проникновенные слова…
Именно тогда Три Фэ научился плакать беззвучно: окаменеет, зубы сведет и омочит бороду слезой.
В памяти образ Татьяны почему-то сместился в храм с высоченными колоннами и строгой органной музыкой, а он один там и святит ее имя и их короткое счастье… Банальная картинка, но именно так отныне воспринимает он свою Таню.
Сначала (в том храме) Флор Федорович видит ее лицо — очень близко, и такое родное, милое. Затем остаются глаза, в них любовь к нему, вера в жизнь и в то, что они все преодолеют и будут счастливы. Беззаботные глаза, с верой, что уже ничего скверного быть не может и не случится: ведь она с ним…
Падал Флор Федорович на колени, обхватывал голову и мычал от боли: это он убил, он!..
Все же не смирилась, унесла с собой душа Михаила Струнникова любимую сестру Танюшу. С ней угас некогда многочисленно-говорливый и жизнелюбивый род Струнниковых, а сколько подарил России достойнейших имен!..
Меня не занимает умственная сила человека с двойной фамилией. Меня занимает его решимость.
Как можно ради никем не доказанной схемы, ради утопии, оспариваемой во многом даже единомышленниками, бросить в огонь миллионы людей?..
Где истоки убежденности этого человека? Истоки воли?..
Что это — фанатичная убежденность, увлекшая значительную часть народа (отрезвление наступило очень скоро, но «женевская» тварь вырывала каждого, кто вдруг начинал видеть), месть за гибель любимого брата, боль за народ, принявшая столь уродливую форму? Как в схему втискивать жизнь и казнить миллионы в угоду каждой букве своей утопии? Откуда эта совершенная глухота к практике применения идей? Откуда эта решимость залить мир кровью ради своей утопии?
Мысль о всеобщем благоденствии, которое ждет всех за этими морями крови, муками и воплями обездоленных, оскорбленных, поруганных?!
Исторический выбор, сделанный народом… Народ выбрал не террор, не красную рубаху ката и палача с колпаком и прорезью для глаз.
Ленин разорил Россию бессмысленно и зло. И в этом ему явилась верной опорой партия. Она и до сих пор разоряет родную землю. Быть в этой партии — бесчестье, это клеймо волка среди людей.
В любом обществе водится зло, горе, несчастье, но ведь нашему были обещаны рай и справедливость. Народ поверил, а ему набросили на шею петлю и, как в столетия монголо-татарского ига, поволокли за лошадью.
И погнали народ через безгласную покорность.
От марксизма, от Ленина, от революции было усвоено: давить! И это «давить» было перенесено на всю дальнейшую жизнь…