Гибель адмирала — страница 131 из 158

Зачем это, кто это создал, почему за Россией вечным клеймом: только так и строят жизнь, не сбежишь, не отмолишься… Хлыст, плеть, нагайка, бич…

И опять Флор Федорович заговаривал о любезном сердцу хоровом пении, о «Многие лета», о Дегтяреве — холопе Шереметева. Его хоровые сочинения особенно волновали. Дегтяревский «Отче наш» в портесном стиле Флор Федорович слушал не один десяток раз — шедевр!

Анну Васильевну спас красногвардеец-венгр[140]. Это он вывел ее из тюрьмы. В конторе никто и не заметил. Чисто провернул.

— Вы такая молодая, — сказал он. — Вы непременно должны жить. Адмиралу теперь не надо помогать, вы свободны… Здесь все сбесились. Трупами можно мостить дорогу до Владивостока. Сейчас же ступайте на вокзал — и любым способом уезжайте. Председатель губчека хвастался перед нашим командиром роты, что не сегодня-завтра казнит и вас. Мой товарищ подсмотрел ваше имя в списке для ликвидации. В эту смену везде стоят венгры — они не проговорятся. Мы решили, что вы должны обязательно жить. Но учтите: сюда возвращаться нельзя — погубите нас.

Этот красногвардеец, судя по всему, служил в интернациональной роте товарища Мюллера. Земной поклон твоей душе, человек…

Подложные документы для Тимиревой добыл Федорович по просьбе Татьяны. Уж как встретились Струнникова и Тимирева — нам не дано знать. Унесла эту историю Анна Васильевна с собой.

О судьбе венгра-красногвардейца ничего не известно, а Струнникова, Федорович, Чудновский и сын Тимиревой заплатили жизнями за причастность к судьбе адмирала.

А тогда лишь мысль о сыне и дала волю для сопротивления судьбе.

Величаво-кроваво всходило солнце России — Сталин.

В Казани силы Косухина иссякли. На подводе привезли в госпиталь, а там — на носилки: в совершенной потере памяти человек. Хотя какой он человек? С улицы, что ли?.. Комиссар он, в мандате так и пропечатано…

Покачиваются носилки, а Саня ни звука, глаза закатил. В головах вместо подушки — узелок со сменой белья и маузер с комиссарской сумкой. Встречные качают головами: держать тебе, комиссар, отчет по всей форме перед самим Господом Богом, а черт его знает, может, и перед Марксом.

И впрямь не жилец.

Пульс поначалу и не прощупывался. Камфарой только и спугнули безносую. Надолго ли?..

Вот и побегли золотые составы без Косухина. Но и то правда: никакой тревоги за них — РСФСР! Проводная связь по железной дороге, как в старое время, без перебоев… Воинских частей довольно, и, в общем, власть на местах устойчивая, не считая крестьянских мятежей, уж очень Антонов лютует, но он больше по Воронежской, Тамбовской и Пензенской губерниям, а на Украине — Махно.

Пометался в бреду Саня, пропустил через себя не один пал сорокаградусных температур (простыни ожигают тело, тело сухим листом, по лицу могильные тени, и бледное, ни кровинки), а выдержало молодое сердце. К июню перемог крупняк и всякие сопутствующие осложнения: зарумянился, перестал платок мазать кровью, шутить пробует и на сестер этак долго поглядывает: пощупать бы, давно за титьки не держался, ей-ей, не повредит… Проверить, как там у них устроено. Чай, не прищемит «дверцей»…

Воспрял хлопчик.

И уже прикидывает себя на обратный путь: ждет его Особый отдел родной Пятой. Хлопот-то: Сибирь еще всю переворачивать, из Забайкалья вытурять Семенова, Дальний Восток делать красным, а там японцы, китайцы да опять же белые…

Однако не дождался Саню Особый отдел родимой Пятой.

Велели прибыть в Казанский горком партии; как по тревоге подняли: топали, бегали, шукали обмундирование и прочие шмотки. Маузер не обнаружили — сперли, — да ничего, новым снабдили. И сапоги подменили на дырявые английские башмаки — ну пальцы торчат! Братва гремела костылями, махрой смолила, гадала, отку-дова спешность, вроде пацан и невелик званием. А внизу, под окнами, в тени, остывал горкомовский «фордик». Шофер, как полагается, во всем кожаном, в скрещенных ремнях и защитных очках на лбу. Витязь при двадцати одной лошадиной силе. На сестер и не поглядывает — балаболки. Мало ли что им любопытно. Их сколько, а он такой — один…

Явился Саня Косухин на вызов. Секретарь горкома — всех взашей из кабинета, извлекает бумагу из стола. Сам прямой, серьезный.

— На, товарищ, читай.

Глаз сразу схватил: «молния» — из Москвы! И тут же сердце к горлу выхлестнуло: от Ленина!

Мама родная, Ленин! Аж мелко ноги затряслись. Сам Ильич!

Электрическими разрядами в сознании слова: товарищу Косухину незамедлительно прибыть в Москву к Председателю Совнаркома.

К самому Ленину! Вот какая капуста!

А что, и прибыл. Для порядка доложился Дзержинскому — прямой начальник. Через несколько дней проводили свои, чекисты, в Кремль. Встретил товарищ Мальков, комендант Кремля[141], — лихой матрос из Кронштадта, тот самый, что дал вечное успокоение Каплан. По причине принадлежности к революционному Балтфлоту — еще в бушлате и бескозырке, на околыше и ленточках золотыми буквами: «Диана» — название крейсера. Встретил по-братски, шутками, но сильно заторопил: Ильич уже спрашивает.

Ильич!..

У Косухина аж ладони повлажнели. Вышагивает за Павлом Мальковым, невпопад отвечает; знай ладони о галифе украдкой вытирает — с вождем, надеждой всех трудящихся и угнетенных, сейчас здороваться.

Ленин!..

Из-за важности командировки снабдили его в Казани и новой кожанкой — высший командирский и чекистско-комиссарский шик — и новыми синими галифе — чуть-чуть моль пожрала под коленкой справа… да и маузер выдали в деревянной кобуре и, само собой, взамен дырявых — новые английские ботинки с крагами: их на голени надевают и ремешками затягивают[142]. Все чин по чину. Солнце даже успело лицо тронуть загаром — притерло бледность. Совсем молодцом Александр Косухин.

Мальков даже поинтересовался ботинками: где оторвал такие, со скрипом. Даешь власть рабочих и крестьян!

Сына Тимиревой, Володю, арестовали в 1938-м в Москве и отправили на Север, на лесоповал. О его гибели Анна Васильевна узнала случайно только в 1953 г., находясь очередной раз в лагере.

Самой же ей после пятого ареста, в 1938 г. (тогда она получила восемь лет лагерей), запретили жить в Москве и ряде других городов. Поселилась она на 101-м километре от Москвы, в Завидове, на расстоянии, наименьшем из допустимых для людей с пораженными правами. Ее приютила женщина, у которой муж погиб в лагерях. Вскоре эта женщина приютила и адвоката Колокольникова.

Когда Колокольников дошел до последней степени изнурения, его выкинули из лагеря; пожалели даже патрона: сам сдохнет. Выжить в подобном состоянии уже никто не мог. Злющие морозы должны были доконать доходягу зэка. А он таки перемогся и добрался до своих — от деревни к деревне, в санях, телегах, на попутных грузовиках. Никто не интересовался ни документами, ни просто им — ну труп трупом, даже подойти боязно: вдруг заразный, вон… язва на язве.

Из Уфы Колокольников вернулся домой, в Москву.

Жил в страхе: ведь вернулся без документов и находиться на свободе не имел права, так как значился по всем лагерным прописям умершим (околевать от мороза и был выпущен за зону).

Если стучали или звонили, Колокольников прятался за шкаф: люди не должны его видеть. Соотношение доносителей к честным людям Колокольников узнал после ареста — ну ничтожный кусочек жизни оставался без доносов. Новое сообщество людей, за укоризненно малым исключением, прорубало себе дорогу к сытой доле доносами.

Это потрясло не только Колокольникова. Всеобщая грамотность — тут в самый раз, не напрасно села страна за парты.

В беспокойные хрущевские годы народился прожект о наказании доносителей — уж очень много на них крови. Если не наказать в судебном порядке, то сделать хотя бы известными имена. А как иначе?.. По их вине легли в землю миллионы и еще больше прожило жизнь в унижениях и преследованиях. Да «женевская» тварь весь свой аллюр взяла на доносах. Куда без них!..

В те годы знай тыкали пальцем: этот продал соседа, а имуществом с женой соседа завладел; этот стучал на самого Зорге (автору книги показывали такого, им оказался известнейший журналист из газеты «Известия», выполнявший накануне второй мировой войны обязанности осведомителя НКВД в советском посольстве)… А этот… предавал писателей, сам будучи автором серьезных литературоведческих изысканий, а вот тот (начальник отдела кадров в издательстве), служа в НКВД, насиловал перед расстрелом женщин, приговоренных к смерти (сболтнул однажды по пьянке, похвалясь трехзначным счетом — Казанова в камере смертниц, — хотя люди и без того знали, так или иначе все становится известным)… а тот, этакая воплощенная благопристойность (он сейчас ответственный редактор), заглядывал к соседям, сослуживцам, есть ли на стенах портрет Сталина… Это можно было слышать каждый день и видеть этих граждан — в почете, достатке, жирке благополучия…

Стоустая молва стала причислять к доносителям едва ли не половину населения.

Фантастическая цифра!

Кто же тогда эти люди, которые ходят, смеются вокруг?..

А ежели напрячься и вспомнить, как едва ли не десятилетиями мучали академика Сахарова, а мы безмолвствовали — поискать другое общество, чтобы безмолвствовало вот так единодушно. Если бы только безмолвствовало!

Сахаров… Последние слова, которые я услышал от него (мы шли к раздевалке после заседания Съезда народных депутатов СССР):

— Никогда не говорите о народе плохо! Никогда!..

А я всего лишь заметил Андрею Дмитриевичу, что призыв к всеобщей забастовке страна не приняла — народ еще не достиг той степени возмущения и сознательности, когда готов откликнуться на такой призыв…

Скорее всего, эта цифра — «в полстраны» — правдива.

Что и говорить, после семнадцатого года люди прошли солидную выучку, новыми стали — это уж определенно.

В общем, усох прожект в кабинете Никиты Сергеевича. Не может же Россия сама себя высечь