И сильным, несгибаемым почувствовал себя после этих слов товарищ Чудновский, потер набритую башку, свел мысли на допрос. Надсадное это дело — новую жизнь ставить.
«Шингарев и Кокошкин, два экс-министра правительства Керенского, были зверски умерщвлены матросами в морском госпитале в Санкт-Петербурге, куда их перевезли из Петропавловской крепости, — напишет Локкарт. — Я близко знал обоих… Оба принадлежали к лучшему типу русских. Вся их жизнь прошла в беззаветном служении обществу… Революция развертывалась как по писаному. Ее первыми жертвами, как всегда, оказались демократы, больше всего верившие в здравый смысл народа».
Кокошкин был крупным знатоком международного права.
Андрей Иванович Шингарев родился в 1869 г. Окончил физико-математический и медицинский факультеты Московского университета. Служил земским врачом. Депутат II, III и IV Государственных дум от партии народной свободы (кадетов), одним из лидеров которой и стал.
Во Временном правительстве занимал посты министра земледелия, министра финансов. Был избран в Учредительное собрание. В ноябре семнадцатого арестован большевиками.
Он являлся одним из друзей Владимира Дмитриевича Набокова, тот и оставил о нем памятные страницы в своей книге «Временное правительство и большевистский переворот», написанной по горячим следам — весной 1918 г., — что делает книгу историческим документом первой величины.
«В конце концов, если иметь в виду, что кадетский элемент в составе Вр. Правительства олицетворялся прежде всего Милюковым, приходится сказать, что только один Шингарев был, безусловно, всей душой и до конца поддержкой и помощью лидера партии…
А правда эта заключается в том, что Шингарев всю свою жизнь оставался, по существу, тем, чем он должен был бы остаться при более нормальных условиях: русским провинциальным интеллигентом… очень способным, очень трудолюбивым, с горячим сердцем и высоким строем души, с кристально чистыми побуждениями, чрезвычайно обаятельным и симпатичным как человек…
Благодаря личным своим качествам, своей удивительной привлекательности он в Думе был одним из самых популярных, самых любимых депутатов… В партии его популярность была огромна. Если она уступала популярности Милюкова, то разве только в том смысле, что Милюков ставился выше как умственная величина, как духовный вождь и руководитель, как государственный человек, — но Шингарева больше любили…
К Керенскому, ко всему социалистическому болоту он относился отрицательно и враждебно… Гибель его в январе 1918 г. — один из самых трагических и в то же время бессмысленных эпизодов кровавой истории большевизма…»
Комитет по увековечению памяти Шингарева счел долгом в первую очередь предать огласке дневник Андрея Ивановича «Как это было»[151], написанный в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Дневник обрывается 5 января.
6 января Андрей Иванович был переведен в Мариинскую больницу, а в ночь на 7 января приколот штыком прямо в больничной кровати.
Выдержки из дневника Андрея Ивановича:
9 декабря 1917 г.
«Но одного я не понимаю, того, чего не мог понять никогда. Как эта вера в величайшие принципы морали или общественного устройства может совмещаться с низостью насилия над инакомыслящими, с клеветой и грязью? Тут или величайшая ложь своему собственному Богу, или безграничная глупость, или то состояние, наконец, которое английские психиатры определяют понятием «moral insanity» — нравственное помешательство, неспособное различить добро и зло, слепота и глухота к низкому, подлому, преступному».
14 декабря 1917 г.
«Равновесие было нарушено давно, и в основе русской государственности, которую недаром мы называли колоссом на глиняных ногах, лежали темные народные массы, лишенные государственной связи, понимания общественности и идеалов интеллигенции, лишенные часто даже простого патриотизма (была бы сытость. — Ю. В.). Поразительное несоответствие между верхушкой общества и его основанием.
Вот почему я всегда стоял за эволюцию, хотя она идет такими тихими шагами, а не за революцию, которая может хотя и быстро, но привести к неожиданной и невероятной катастрофе, ибо между ее интеллигентными вожаками и массами непроходимая пропасть».
Юлий Айхенвальд идет вместе с событиями. Между событиями и его отзывами на них почти нет временной паузы. Не оставляют его в покое и убийства Кокошкина и Шингарева.
«Убили Кокошкина и Шингарева те, кто натравливал на них темную чернь, кто, издеваясь над Россией, поправ Божеские и человеческие законы, без всякой тени права и справедливости…
Вся честная Россия, физически или морально, пришла на погребение Кокошкина и Шингарева и дала им свое последнее целование…
Россия возвращена к первобытному хаосу. Она лежит в обломках — точно раздавленная историческая лавина. Россию разрушили…»
Навестил Федорович и Стешу-зазнобушку. Само собой, не трогал, да и как это? Отлюбил он свое, унесла Танюша в ту мерзлую яму его душу…
Флор Федорович заявился неожиданно — потянул дверь, а она и распахнулась (подумал хмуро: «В такое время — и такая беспечность; эх, Стеша, не пошла тебе впрок наука крови и бесприютности»). Детишки возле порога на дворе играли. Его и не приметили.
Степушка тут же возилась по хозяйству. Как увидела, вспыхнула, не соображая, что и делать, неловко, совком выставила руку здоровкаться.
— Ой, не гостевая я! — вдруг нараспев, округло сказала и зарделась еще пуще.
Что-то живое, очень человеческое на миг оттаяло в душе Флора (нет, избави Бог, не кобелиное, нет!), и стало хорошо-хорошо. Но это лишь на краткий миг, до того краткий — и двух раз веками не моргнул.
И опять могильная глыба в душе.
Баба, конечно, после расспросов о житье-бытье, развалки Флора (он устало развалился в разбитом кресле с чердака) из благодарности так и ладится подол задрать, а чем еще другу за добро отплатить? Уж она бы обслужила, на полусогнутых ушел бы, это уж умеет, такую выучку прошла, чтоб сгорела эта выучка в геенне огненной!.. Вроде по делам на кухоньку шмыгнула, лифчик расстегнула, пуговки на кофте освободила, бери: эвон пышные какие — и назад. А Флор те пуговки и застегнул.
— Не надо, Стеша. Никогда не надо.
И сухо так губами ко лбу прикоснулся.
У Стеши и заныла душа. Приняла сердцем, как худо дорогому человеку. Не муж и мужем не будет — этого и не могло быть, — а вот друг другу — дорогие. И заплакала, горестно плакала… как по покойнику…
А Флор и не утешал. Только сбледнел, аж синева под глазами засветила.
И, уж не стесняясь, при нем подштанники наверх подтащила — мешают (приспустила на всякий случай — задерет, а там — не дай Бог! — эти самые синие солдатские подштанники на тесемках).
Хорошо стало пахнуть от Стеши — теплом бабьим, здоровым потом, ухоженностью и уверенностью (уверенность тоже пахнет — это здоровый запах женщины, которую не травят страхи).
Стеша принесла детскую скамеечку, тесно села к Флору и голову ему на колени положила. Ох долго сидели! Потому что во всем свете это была единственная душа, которая скорбела вместе с Флором не краешком чувства, а всей душой — горем исходила Стеша.
А потом заспешил дорогой гость.
Ведь он пришел глянуть, как устроилась Стеша, нужна ли помощь, не болеют ли…
А детишки уж вернулись, ноги его ручонками обвили, целуют его то в щеку, то в руку. Личики кверху задрали — чисто подсолнухи. Вот тут Флор Федорович и заплакал. Скупо так побежали слезы. Хорошо, Стеша не заметила.
С харчами, верно, не шибко, но жить можно.
А за одеждой всех повел на рынок. Много квартир разграблено, да и еда нужна, — в общем, полон рынок барахла. Три Фэ сразу на всех и накупил, да с запасом. В общем, нет бабе надобности передком зарабатывать, а она и сама не пойдет боле. В Совете помещение убирает, полагается ей за это паек, и на детишек надбавку дают. Шлюха? Нет, это уж голову и руки рубите, дорогие товарищи!..
Вернулись с рынка, аж целый пуд барахла. Детишки рады, ползают, примеряют. Стеша — на колени, руку ему целовать — и в слезы. Флор Федорович едва успокоил.
Не зная почему, а простился с ней, как навсегда прощаются. Таню видит: лицо, глаза, шепчет что-то ему… Значит, пора…
У всех жизнь налаживается, вот только он… у Господа в передней…
Не может себя понять Федорович. Как схоронил Таню — все мысли о детишках. Очень хочется иметь. И раньше любил, в самые неистовые революционные годы тянуло баловать, играть, но разве до того было.
А теперь, после гибели Тани, желание иметь детей вдруг приняло характер страсти. Эх, ежели б без женщин получались малыши!
Нет, он детей любит. Они ему не для спокойной старости: прокорма, безбедного угла. Он бы воспитывал их, сплетал сказки, берег — уж он-то навидался, насмотрелся!.. Читал бы им книги, учил языкам, географии, истории, радовались бы солнцу, птицам, босиком бы бегали…
Но на пути к детям… женщина. Без нее дети невозможны. Вот так-то… А Федорович не хочет видеть возле себя женщину, это уже навсегда.
Ни о чем не жалел Федорович — нет только фотографии Татьяны. Так быстро это… словно молния из-за тучи.
За что так осерчал Ленин на Николая Александровича Рожкова?
Часть ответа можно отыскать в предисловии Рожкова к сборнику материалов и документов «Октябрьский переворот» (Пг., «Новая эпоха», 1918), составленному А. Л. Поповым.
Рожков подчеркивал, что российский пролетариат, на который делают ставку ленинцы, «в массе своей отличался всегда максималистскими тенденциями и склонностью к анархизму».
«В то же время дезорганизация, упадок дисциплины, — пишет Рожков, — вскрывали полностью социальную природу армии прежде всего в тылу, в гарнизонах, где солдаты, становясь все менее пригодными к фронтовой службе (любой ценой саботировали отправку на фронт. — Ю. В.), все более превращались в деклассированную толпу анархически настроенных санкюлотов, жаждущих мира во что бы то ни стало (цена значения не имеет; это скоро и докажет Брестский мир. —