«…Великолепная вещь, но ведь это областнический словарь и устарел (помилуй Бог, какой же это областной словарь?! Это словарь живого русского языка! — Ю. В.). Не пора ли создать словарь настоящего русского языка, скажем словарь слов, употребляемых теперь и классиками, от Пушкина до Горького. Что, если посадить за сие 30 ученых, дав им красноармейский паек?..»
Мысль, безусловно, плодотворная, учитывая, что уже берет свое и язык советский…
5 мая того же года Ленин напоминает Покровскому о необходимости подобного словаря:
«…Не вроде Даля, а словарь для пользования (и учения) всех, словарь, так сказать, классического, современного русского языка (от Пушкина до Горького, что ли, примерно). Засадить на паек человек 30 ученых или сколько надо, взяв, конечно, не годных на иное дело, — и пусть сделают…»
К 1940 г. эти «не годные на иное дело» ученые с помощью пайков (к тому времени куда более жирных) и составили такой словарь. Все верно: Ленин мертв, но дело его живет…
Тогда же Ю. Ларин (отец будущей жены Бухарина) набрасывает тезисы резолюции о финансах к третьему Всероссийскому съезду совнархозов. На это Ленин отзывается гневной резолюцией на записке Крестинского — наркома финансов РСФСР:
«Запретить Ларину прожектерствовать. Рыкову сделать предостережение: укротите Ларина, а то Вам влетит».
23 января 1920 г. Ларин выведен из состава президиума ВСНХ решением политбюро ЦК РКП(б).
Заботится в январе Ленин и о сохранении государственного имущества — его безбожно разворовывают…
Лениным восторгаются. Действительно, за свое утопическое государство он сражался исключительно целеустремленно, изобретательно и с великой верой. Он свято верил в осуществимость своей схемы государства и с неукротимой большевистской последовательностью претворял ее в реальность.
В нежизненную схему следовало втискивать громадный народ. Это мог обеспечить лишь такой же огромный карательный орган — система судов, милиции, ВЧК-КГБ и, конечно же, партия, которая среди карательных организаций занимала самое видное, господствующее положение.
Александр Васильевич едва различим в мраке. Ему кажется, он ступает ощупью. Стены по низу, пол затекли какими-то непролазными ночными тенями. Лампочка над дверью не горит, а чадит.
Чудновского Александр Васильевич раскусил сразу. Этот пускает кровь исключительно из высоких идеалов, а верует он, судя по всему, одной верой с Лениным и Троцким — в очищение земли через кровь. Люди должны быть одного цвета. Диктатура пролетариата и решает эту так называемую историческую задачу.
Он, Александр Колчак, уверен: революционная демократия сама захлебнется в крови. Другой будущности у нее нет.
Александр Васильевич размышляет о разгроме своих армий, армий Деникина, Юденича, Миллера…
В чем успех красных?
Отнюдь не только в жестокости и решительности.
Не все определяет и демагогия, хотя от нее у людей голова кругом: как же, найдены виновники всех неудач и тягот жизни, и не сегодня-завтра грянет райская жизнь — стоит лишь, поднатужась, следовать за большевиками. Это, разумеется, объясняет многое, но не все…
Большевики десятилетиями собирались к борьбе. Это являлось смыслом и содержанием их жизни. Это поистине партия революционной войны. Они отработали не только каждый пункт программы, но и практику поведения. Они внедряли подпольные организации по всей стране. В любой точке у них свои кадры профессионалов, искушенные, опытные в обработке людей, преданные центру, к тому же знатоки местных условий. Это у них называется опорой на «массы».
Вся деятельность партии была сосредоточена на захвате власти и борьбе. Ведь это самая настоящая религиозная война, и вероучители — Маркс и Ленин.
Разве эти пения «Интернационала», хождения с портретами, собрания не кликушества посвященных в истинную веру? Они и нетерпимы, как церковь на заре существования. Все в их толковании — конечный смысл бытия, не может быть иных смыслов. Они объявляют книги, знания, всю тысячелетнюю культуру глупостью и бессмыслицей. Они все громят, жгут, считая лишь свою культуру, которой еще и нет, единственно настоящей и совершенной.
Они порывают со всем человечеством, наделяя себя особыми качествами. Они уже не русские, не латыши, не малороссы, а советские, красные. Общечеловек поднимается из толпы.
Они признают только своих вероучителей. Наступит время — и они примутся канонизировать их мощи в гробницах.
Глумятся над религиозностью покойного государя (и, кстати, своей же бывшей религией), а сами впадают в истинно преступное поклонение. Нетерпимость — кровь, дыхание вашей веры, господа…
Вы ослеплены своими формулами. Дважды два — четыре…
Ничего, кроме своих слов, они не способны слышать. Независимую работу разума они воспринимают подозрительно, как подкоп под свою веру.
Уже сейчас их нарождающаяся культура — это тщательно просеянные в угоду доктрине факты и сведения. Все, что доказывает иные возможности, правомерность иного пути или подхода, они уничтожают или чернят. Ни к кому у них нет сострадания и настоящего уважения. Они не способны их иметь. Они все презирают, кроме самих себя, ибо только они понимают мир, другим не дано. Все другие, если хотят понять и выжить, должны идти на выучку к ним, но не иначе, как на брюхе.
Еще не успев завоевать себе жизненное пространство, они уже враждебны всему новому, то есть самой жизни. Они неизлечимо больны. Но именно благодаря своей вере, ее величайшей ограниченности и агрессивности они всегда будут опасны. Дряхлея, они будут опасны, как смертельно опасен укус самой дряхлой кобры. Все соки их организма — это яд…
И Александр Васильевич снова с досадой и в то же время с удивлением подумал: «Это ж надо ляпнуть: мы удушаем их голодом!»
Александр Васильевич никогда не думал столько обо всем этом, даже летом семнадцатого, когда этот хлюст Керенский неделя за неделей мариновал его без дела в Петрограде. Теперь ему предстоит дать ответ на суде, и он день и ночь вглядывается в себя и прошлое…
«…И все так же, как и раньше, будут проходить по улице пунцовая озорная девка, — пишет в книге воспоминаний Воронский, — плестись невесть куда старуха, мальчонка кататься на салазках, цвесть зори, манить неведомые дали. Но люди живут, они довольны по-своему жизнью, они не скитаются, не ожидают роковых стуков в дверь и звонков, не сидят обреченными в тюрьме и в казематах, ничего не хотят знать ни о Платоне, ни о Ньютоне, ни о Марксе. Значит, у них есть своя правда; этой правдой живы не сотни и не тысячи, а сотни миллионов людей в России, в Китае, в Австралии…»
Александр Константинович Воронский шагает по этапу. Боль, обида на этот мир, в котором всем все безразлично, кроме самого себя. От этого «себя» их не оторвать. И что ты помираешь — им все едино… если оторвать — они принесут в любое возвышенное дело эгоизм и шкурничество. Сколько же из нас погибло в тюрьмах, ссылках и от смертных болезней, нажитых в кочевой, бесприютной жизни, а народ занят, нет ему ничего дороже своей сытости.
Во веки веков народ «брали» на разложение. Подкидывали маленькую возможность нажиться — и он весь погружался в утробную жизнь, предавая себя, свое будущее.
Это разумеется: за добро, которое делаешь, не требуй вознаграждения. Иначе это не добро — это уже работа, обязанность, то есть какая-то тягота. Это всегда надо держать в памяти…
И не сетуй на судьбу. Ты такой — и другим не можешь быть. Потому для тебя — тюрьма, «психушка»… Но, даже зная все наперед, ты все равно другим не будешь, потому что не можешь быть другим, просто не можешь. Тебе тяжко, больно, жутко умирать, но другим ты быть не можешь.
Здесь самая главная разделительная черта… но не обвинительная.
Можешь и не можешь.
Есть эта другая правда. И они действительно «ничего не хотят знать ни о Платоне, ни о Ньютоне, ни о Марксе».
И преступно их вовлекать в любую борьбу, лишать их смысла жизни. Все должно произрасти в свое время, иначе это будет злой, ядовитый плод.
Люди поднимаются только тогда, когда наступает их час. Ни на мгновение раньше. Ради одного мига жизни тех, кто не мог жить так. Если это случается при их жизни (тех, кто не мог так жить) — это счастье.
Не поднимаются люди во имя твоей жизни, не хотят знать твоего дела — значит, им не нужен ты, «у них есть своя правда», и она важнее…
Склони голову перед этой истиной и страдай, гибни в одиночестве или с такими, как ты…
Само собой, в этом ответе не вся правда, да ее и нет, всей правды, не может быть. Не существует всей правды. Жизнь надо уважать.
У генерала Каппеля находилось под рукой около 30 тыс. бойцов да обоз с женщинами и детьми. По другим сведениям, армия насчитывала 70 тыс., но, скорее всего, это был ее начальный состав, когда она только нырнула в снега в надежде разомкнуть огненное кольцо. Надо полагать, после четырех месяцев похода полег каждый второй, поэтому и родилась эта цифра — 30–40 тыс.
22 января генерал созвал совещание в Нижнеудинске. Порешили генералы и старшие офицеры взять Иркутск, освободить адмирала и вернуть золотой запас. Генерал Каппель приказал разделить армию на две самостоятельные колонны (по другим сведениям — три). Это облегчало прокорм людей.
Колонны должны были соединиться у станции Зима, а оттуда сообща двинуться на Иркутск. Ведь по-прежнему для армии нет места в вагонах; берегут их для себя бывшие пленные; глаз не спускают с узлов и сундучков: даешь счастливую жизнь в Европе!..
Уже опасно простуженный и обмороженный, генерал Каппель провалился с лошадью под лед. Напрасно его взбадривали первачом и грели у костра. 26 января на разъезде Утай он скончался от воспаления легких. Перед самой кончиной подписал приказ о передаче своих полномочий генералу С. Н. Войцеховскому. Очевидцы вспоминали: и в предсмертном жару продолжал обнадеживать людей — вырвемся из западни, увидим высокое небо! О себе не думал…
Командование армией принял генерал Войцеховский — ветеран белого движения, один из зачинателей чехословацкого мятежа. Насколько каппелевская армия прониклась духом вождя и насколько отличалась от всех других — не дрогнула и в этот час, хотя вроде бы никаких надежд на спасение: за тысяч