Чтобы ограничить волю аппарата, необходимо поставить под контроль народа одно из мощных начал его жизнеспособности…
В условиях первых шагов по пути демократизации и в то же время желания раздавить ее такая сила, как КГБ, обретает особый смысл. Ведь КГБ подчиняется только аппарату, КГБ выведен из-под контроля народа. Это — самое закрытое, самое законспирированное из всех государственных учреждений…
Глубинная засекреченность, объясняемая спецификой занятий, обеспечивает фактическую бесконтрольность КГБ, хотя действия его порой весьма сомнительны. В таких столкновениях с КГБ правды не найти. Искать ее опасно. Манипуляции с якобы психической ненормальностью до сих пор могут угрожать людям, опасным для аппарата.
Демократическое обновление страны не изменило места КГБ в политической системе. Этот комитет осуществляет всеохватный контроль над обществом, над каждым в отдельности. В системе же министерских отношений он явно поставлен над государством, подчиняясь лишь узкой аппаратной группе… И лучше бы перенести службы КГБ с площади Дзержинского. Уж очень незабываема кровавая история у главного, здания, где покоится «меч, защищающий народ». Отсюда десятилетиями исходили приказы по уничтожению или преследованию миллионов людей. Горе, стон, муку сеяла эта служба на родной земле. В недрах этого здания мучили и пытали людей, как правило лучших, гордость и цвет наших народов. Да и сам комплекс этих зданий, таких необъяснимо монументально громадных, как бы свидетельствующих, кому в действительности принадлежит власть в стране, — такой комплекс неуместен в центре Москвы… КГБ — это не служба, а настоящая подпольная империя, которая еще не выдала своих тайн, разве только раскрытые могилы. И, несмотря на такое прошлое, эта служба сохраняет свое особое, исключительное положение. Она самая мощная из всех существующих орудий аппарата. И по эффективности, и по безотказности ей нет равных…
Мы на критической точке своего развития.
150 лет назад оригинальный русский мыслитель и друг Пушкина Петр Чаадаев писал о России: «Мы — народ исключительный, мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь страшный урок…»
«Страшного урока» больше не должно быть.
Так, теперь несколько слов о вчерашних овациях зала на сообщение о применении силы в Тбилиси. Преступно убивать за убеждения. Лозунги, политическая чужеродность, говоря об инакомыслии, не могут служить оправданием убийств. Такая позиция смыкается с той, которая привела нашу страну к невиданным в мире убийствам, которые мы до сих пор не в состоянии усвоить разумом и своей совестью. После этих оваций для меня очевидно: размежевание практически неизбежно; нас разъединяет больше, чем соединяет. Это — различие в понимании самих основ жизни».
Зал поразило оцепенение, но вскоре поднялся ряд депутатов и стоя приветствовал меня.
С этого дня я угодил в жесточайшую чекистскую блокаду. Слежка, тайное посещение квартиры, когда мы с женой уходили по делам, исчезновение и просмотр почты и еще многое и многое другое. Это было преследование в чистом виде. Только депутатство сохранило меня и жену от более тяжких последствий…
На втором Съезде народных депутатов СССР (12 декабря — 24 декабря 1989 г.) я уже занимал место «согласно алфавиту». Нас рассаживали так (секторами по алфавиту, а не по убеждениям), не подозревая о том, что могут быть какие-то убеждения вообще. Я оказался в 5-м ряду на 25-м месте. Через проход, на 26-м, сидел Андрей Дмитриевич Сахаров.
Этот декабрьский съезд проводился по «аппаратному» сценарию и был скучен. Порой охватывало откровенное безразличие. Слово получить невозможно, а получишь, каков смысл? Еще раз заявишь о том, что уже известно и саботируется административно-командной системой. К тому же здесь все упирается в голосование, а его результат можно заранее предсказать по любому вопросу еще за месяцы до съезда. Это 400–600 голосов на 1100–1300. Бюрократическая система возвела здесь надежную защиту.
И ничья, даже самая умная, доказательная речь изменить это соотношение голосов не способна.
Я не мог преодолеть скуку и в мыслях часто уходил в эту книгу, которую Вы, дорогой читатель, сейчас держите в руках. Перепечатка рукописи (тысячи страниц) требовала огромного напряжения. Кроме того, что изнуряет сама перепечатка (целые месяцы стучишь на машинке), утомляет и доработка текста. Перепечатывая, невольно вносишь поправки, а часто вклиниваешься и в самый смысл, сочиняешь новую главку. Уже полгода такой работы довели до крайней степени усталости. А предыдущие годы были не легче.
А тогда, в зале, память перебирала выводы последних главок, их я «отстукал» вчера. Я еще полон их жизнью.
И вдруг я понял, что в последнем выводе надо сделать исправления. Я не совсем прав. Русский народ не обычный народ. Этот народ — всегда жертва. На этом уровне и вырабатывалось его сознание, и вырабатывается.
Эта неожиданная мысль-находка вызвала целый поток встречных размышлений, перестроений следующих главок…
Иногда я поглядывал на Андрея Дмитриевича. Он тоже почти не слушал оратора, откровенно придремывая.
Я сидел рядом с ним во вторник (первый день работы съезда) и еще — в среду. В четверг меня залихорадило — я не приехал на съезд, а когда пришел утром в пятницу (зал еще был пустоват), мне навстречу поднялся Г. X. Попов и сказал полушепотом, хотя вокруг никого не было:
— Андрей Дмитриевич умер.
Весь день я невольно посматривал на пустое кресло слева от себя. Там уже лежали цветы.
В тот день Горбачева несколько раз пытались склонить к тому, чтобы объявить национальный траур, но вождь перестройки был непоколебим. Было видно, это ему очень не по душе, просто труднопереносимо. Его даже как бы корежило от этих слов. Из опыта работы первого съезда я вынес убеждение в том, что генеральный секретарь КПСС хранит в душе острую неприязнь к Сахарову.
Это, наверное, была самая ненавидимая «территория» в мире.
Траур, разумеется, не был объявлен. Более того, в день похорон Сахарова депутатам раздавали билеты в Большой театр на «Хованщину». Это уже было глумление, и в нем приняли участие сотни народных избранников.
Кто-то выступил с предложением навсегда оставить кресло Сахарова свободным. Его и впрямь никто не мог занять. Никто.
Горбачев пропустил это предложение как нечто неуместное. Он сделал вид, что оно, это предложение, как бы и вовсе не поступало.
Я поглядывал на кресло с цветами и мучился сомнениями.
Сахаров отдал свыше 20 лет борьбе за свободу народа — это значит, он прошел через пытки, отказ от какой бы то ни было личной жизни, клевету, порой почти полное отчуждение.
За ничтожным исключением, он тогда не был услышан на Родине.
Можно отделаться фразой из Гегеля: каждой идее приходит свое время (что-то в таком роде, марксисты обожают такие цитаты). Но это всего часть правды.
Все дни смотрел я на кресло, слушал зал, вглядывался в людей, разгуливающих в перерывах в вестибюле, коридорах, — складывался простой до предела ответ:
«Глух народ или нет — определяет степень его сытости. Когда народ начинает испытывать нужду, он начинает слышать, даже если его уши заливают моря лжи. Когда народ начинает голодать и мерзнуть, он слышит. А когда приходит время бесконечных очередей, карточек, спекуляций и настоящего голода, следуют прозрение и потрясения.
И тогда чудаки, скоморохи, убогие вдруг вырастают в сознании народа до божественных высот. Они уже Пророки.
Пророк.
Да, градус совестливости всегда находится в прямой зависимости от сытости. Сколько святых и бессребреников распято на глазах сытых!..»
Я возвращался с предпоследнего заседания съезда. У Кутафьей башни жиденько переливалась толпа — ждали депутатов: передать просьбу, пожать руку, просто поглазеть на знаменитость.
Подземным переходом я направился к Румянцевской библиотеке. Переход был сырой, с лужами и постами милиции.
Я шел и вспоминал разговор с Ю. В. Андроповым (в 1974 г.) — главой КГБ и членом политбюро. Он принял меня, чтобы порасспросить о выпущенной мной книге — «Особый район Китая». Юрия Владимировича интересовали выводы — насколько они подкреплены документами. Тогда он и обронил фразу, которую я храню в памяти и по сию пору и вышибить которую оттуда возможно лишь стараниями врачей из «психушек»:
— Вот наделаем колбасы — и у нас не будет диссидентов.
В стране уже тогда возникли серьезные трудности с продовольствием.
Для Андропова стремление к свободе определялось отсутствием или присутствием колбасы. И ничем другим. Есть сытость — свободы не нужно.
И это было сказано об инакомыслящих; стало быть, и о декабристах — хотя у них не только колбасы было вдосталь… Сказано было о всех, кто умер за свободу.
Есть сытость — свобода не нужна.
Поэтому инакомыслящих и направляли в «психушки». При таком мышлении главы самой могущественной в мире тайной службы все инакомыслящие — ненормальные. У каждого из них этой колбасы сколько угодно. Значит, объяснение одно: ненормальные.
Есть сытость — свобода не нужна.
Зверь, птица умирают без свободы — у них в клетке сколько угодно корма. Не живут без свободы.
А человек?!
И эти люди (Андропов и ему подобные) определяли направление движения целого народа! Имя Системы, которая ставит у власти этих нравственных уродов, — ленинизм и большевизм.
Я шел и думал о том, что в этом случае, как, впрочем, и во всю русскую историю, столкнулись два понимания свободы. Понять Сахарова Андропов вообще не мог, даже если бы очень хотел. Такой орган «понимания» у него начисто отсутствовал.
Я шел и вспоминал обоих этих людей. Уже неживых.
И еще вспоминал, как черная юркая «Волга» несла меня на Лубянку, в кабинет Андропова, машина путала следы. Это не преувеличение, не выдумка. Кремлевские старцы не доверяли друг другу, и у каждого за каждым была своя слежка. Андропов не хотел, чтобы о нашей встрече кто-то знал. Он проводил свою политику по Китаю. И не хотел обозначать те источники, откуда могла поступать информация, пусть даже такая малая, как моя.