Всеобщая подчиненность, подавление свобод, совершенная бесконтрольность власти не могли не развратить всех последующих владетелей России.
Уже при Брежневе лихоимство больших и малых вождей перехлестывает через кремлевские стены; можно сказать, зазловонило по всей столице и всесоюзным окрестностям, аж за кордоном учуяли.
Для характеристики России социалистической подходит старое, предельно сжатое определение (по Карамзину):
— Чем занимается Россия?
— Ворует.
И ежели бы стряслось такое чудо и воскресли первосвященники большевизма, то, надо полагать, без всяких оговорок и разбирательств пустили бы в расход всю длиннозубчатую вереницу первых секретарей и вообще разных партийно-государственных вельмож, а уж потом бы деревенели, седели, попадали в реанимацию, ломая голову: отчего из победоносного Октября вылупилось подобное безобразие?! И надо полагать, по природному своему оптимизму и взгляду на историю как на сложный, неизведанный процесс, но материалистически обусловленный и, стало быть, вполне управляемый сочинили бы для выправления линии еще какой-нибудь генеральный нэп.
Так и подпирали бы этот общий курс к светлому завтра разными подпорками, дабы не горбатилась линия курса, скреблась вверх, к заветным далям.
Отец Ф. Э. Дзержинского — Эдмунд Руфим — родился в 1838 г., окончил Петербургский университет, преподавал математику и физику в гимназии.
Мать Ф. Э. Дзержинского — Елена Янушевская.
Родители вырастили трех дочерей: Альдону, Ядвигу и Ванду, — а также, считая и будущего председателя ВЧК и ОГПУ, пятерых сыновей: Станислава, Феликса, Казимира, Игнатия и Владислава.
Родители Мундыча владели имением в 92 десятины земли.
Юноше,
обдумывающему
житье,
Решающему —
сделать бы жизнь с кого,
Скажу,
не задумываясь: делай ее
С товарища Дзержинского.
«Все здесь ледяное: стены, пол, койка и даже воздух. До чего ни коснешься — в ожог. Похоже, у меня просто жар…»
Александр Васильевич посасывает трубку: одну бы затяжечку!
Он топчется без устали. Стужа тут ни при чем, хотя в Сибири самые холода как раз по февралю. Даже здесь, в помещении, грязная морозная проседь сползла по стенам к лежанке.
Допросы взводят на жар. Теперь он понимает, почему тут каменные тропочки. Кто бы ни сидел — смертной бедой это оборачивалось. Так и продолбили тропочки в камне: не унять лихорадку в душе. Не камень долбили, а по своим душам топтались.
Александр Васильевич слушает: они!.. В эту пору обычно уводят на расстрел. Александр Васильевич уже научился распознавать звуки — как ни странно, у каждого здесь свой характер, хотя действие всегда одно: уводят или приводят заключенного…
Что будет с Анной? Что-то происходит… Она написала, что ее допрашивали всего раз. А теперь и его почти не вызывают, словно забыли… Вчера им дали прогулку. Анна опиралась на его руку и молчала…
Александр Васильевич размышляет о том, что сознание жадно отбирает именно вот эти шумы… когда уводят на расстрел.
Не все, но, случается, пробуют противиться, кричать. Это всегда удар! Нет тебя, одна сосущая пустота. Ужас растворяет рассудок: вместо сцепления мыслей, образов — одна пустота…
Мрак и мгла под лампочкой. У мрака тысячи лап — мягкие, бесшумные. Удушение мраком. Наложение мрака на губы, глаза, лоб…
Александр Васильевич шарит по стене. Иней, оплавляясь, струйкой бежит в рукав. Он отмечает покалывающую ворсистость стены, причудливое движение капель по воспаленной коже, какую-то невозможно твердую сплоченность камня. И этот остаток трезвого разума подсказывает: нужно искать зацепку в мыслях, они оживят рассудок. И он начинает раздумывать над допросами, обидами, ошибками. Постепенно в памяти складываются образы тюремщиков, Чудновского, Попова, Денике… И он приходит в себя.
И уже слышит свои шаги, шорох шинели, прерывистость дыхания и, сплетая пальцы, похрустывает ими, как бы удостоверяясь, что он пока еще во плоти и реальности.
Эти находы ужаса случались лишь ночью в самый раскол ее: корпус одиночных камер измученно замирал — и он оставался один, в слепой, вяжущей черноте камеры. Странно, дневной свет имеет свойства живого существа. С ним не чувствуешь себя одиноким.
Александр Васильевич благодарит Бога за частые допросы. Они не позволяют углубиться в себя, могуче подстегивая сознание и волю. Он уходит на допросы без внутреннего сопротивления. Там тепло, там голоса — это жизнь…
Александр Васильевич достаточно рисковал на своем веку — и в полярной экспедиции чего только не случалось; и в Порт-Артуре, где за более чем двести дней осады схоронил столько друзей, один моложе другого. И даже смотрел на себя как на временно живущего, своего рода покойника на побывке… Подсыпала риска гибели и революция, особенно в дни массовых расправ над офицерами: ревущие скопища людей, спаянных безнаказанностью, доведенных до исступления инстинктом общности — одна жажда боли, крови, мяса… Инстинкт общности — совершенная безнаказанность и безопасность. Сам можешь все — и ничто тебе не угрожает, ни за что не отвечаешь…
Господи, во что превращались люди!..
Господи, почему не отговорил офицеров сопровождения — ведь всех положат! Сначала… сначала его, а за ним и всех…
Анна?!
Первые слова тогда, в Харбине, после разлуки… Слабея в его руках, она прошептала:
— Твоя навеки — Анна…
У Александра Васильевича свой взгляд на историю. Не без пользы зачитывался Карлейлем[41]. Он, Александр Колчак, убежден: вожди — это закваска любого бродильного процесса в обществе. Без вождей нет движения. Народ — это гигантский маховик истории; он способен смещать любой груз, но инерцию маховика нарушают только вожди: в этом их величие, созидательность или, наоборот, несчастье для людей.
И он принялся высчитывать все, что оправдывало его как вождя белого движения.
Мы не уступили бы большевикам и сумели бы увлечь народ, но мы выпали в эти события… именно выпали… и выпали, поглощенные больше собой, нежели задачами борьбы.
Мы приняли бой, имея перед собой качественно нового противника. В истории не было еще такой силы, как большевизм, — сплоченной в партию на железной дисциплине, исповедующей одну веру, готовой за нее на любые испытания и к тому же совершенно лишенной чувства национальности. Мы не успели и не успеваем перенять форму и существо, соответствующие этому новому уровню столкновения. Большевизм из качественно нового мира — нет, не лучшего, но этот мир исходит из совершенно новых принципов борьбы и ее организации — мы к этому не подготовлены. Ни четкой программы, ни организации, ни вождей у нас нет. Более того, мы катастрофически пестры в политических убеждениях и посему уязвимы.
Презрение к своей и чужой жизням, когда речь идет о борьбе, в сочетании с чудовищной энергией — это по-своему нравится Александру Васильевичу в большевизме.
Но это еврейство, эта потеря национального!..
Еврейство и еврейское составляют суть большевизма. Евреи оседлали исторический процесс (это в основном аграрный кризис) и придали ему небывалую остроту. Взяв власть, они колонизуют Россию, расчищают для себя место, подчиняют, истребляют русский народ…
Народ ослеплен страданиями мировой войны, земельная нужда порождает… теперь бы правильнее — порождала… ненависть к власти… Все это евреи поставили себе на службу. У них не было земли на этом свете, они решили Россию… взять… колонизовать.
Они же уничтожают, смешивают с грязью все исконно русское, не оставляют ничего святого, это нашествие страшнее Баты-ева…
Адмирал, согласно своим убеждениям, твердо верит в то, что Россию, империю, царя и теперь белое движение привел к катастрофе именно всемирный еврейский заговор. Он об этом не раз заявлял на допросе, но ни в одном из официальных протоколов об этом — ни слова.
Работы Нилуса, Шмакова Александр Васильевич проработал, что называется, с карандашом. До революции он не придавал еврейскому вопросу ровно никакого значения. Крушение империи, Октябрьская революция, гибель царя — он по-новому взглянул на вещи. Когда он стал читать заново «Протоколы сионских мудрецов», он испытал потрясение. Он стал искать такого рода литературу и читать, читать…
Теперь ему ясно: это была не война народа с царем и верой…
Нет, идет порабощение народа, разгром культуры и прежде всего веры, которая соединяет народ, которая позволила ему не потерять своей самостоятельности во все триста лет монголо-татарского ига…
Они оседлали исторический процесс и въехали на нем в историю России, чтобы взорвать ее изнутри…
Русь — последний оплот православия. Именно православие еще не поддалось еврейству. И теперь должны рухнуть православие, а затем и святая Русь. Русский народ будет сведен на положение быдла. И тогда землю, которой он владеет, которую отстоял в тысячелетней борьбе, можно будет взять без боя, просто взять и сделать землей обетованной для еврейства…
Вспомнил Сырового, Жаннена: предали! А Нокс, Уорд?! Сколько же раз эта самая великобританская политика ставила подножку русским государственным интересам, делала все, дабы свести на нет великие победы русского оружия и таким образом не дать русскому народу занять подобающее место в Европе…
Что ж, он, Александр Колчак, наказан: нельзя пренебрегать историческим опытом. И повторил присказку этого гнома чекиста: из лохани с синей краской белой одежды не вынешь. Это уж точно…
Александр Васильевич выщупывает гильзочку в носовом платке. Исполню долг — и тогда убью себя. Не дам, не допущу насилия палача или палачей.
«Отдавать честь, — раздумывает Александр Васильевич над воинским ритуалом. — Если только вдуматься: какой глумливый смысл! Для выражения уважения, преданности требуется отдать честь — фу, что за мерзостный смысл!»
Он сжимает ладонями виски, потом медленно ведет ладони к затылку, сцепляет их там и опускается на лежанку, пряча подбородок в мех воротника. Взгляд стекленеет, он неподвижно смотрит в одну точку и шепчет: