— Нет, это настоящий «первый звонок», — возразил он с грустной улыбкой…
В период улучшения, когда стали возможны прогулки на свежем воздухе, к нему призывался старший по охране Петр Петрович Паккалн, чекист-латыш (и здесь без латыша не обошлось. — Ю. В.)…
В январе — феврале 1923 года наметился радостный поворот в сторону улучшения[61]. Воспользовавшись этим, Владимир Ильич диктовал свои, ставшие последними, статьи и замечания.
9 марта снова прозвучал грозный сигнал: тяжелый приступ завершился параличом правой стороны и почти полной потерей речи…»
Наступило время действовать Сталину. Происходит стремительное растяжение сил в борьбе за власть. Все знают приговор врачей: вождь обречен. И они оставляют его смерти, а сами грязно, жадно начинают дележ власти.
На все как будто воля Божья,
А правит миром сатана.
В идее революции присутствовало нечто вдохновляюще-возвышенное: избавить человечество от грубого материального содержания жизни, тягостной зависимости от необходимости жить ради наживы, заботиться единственно о наживе, подчиняться только идолам барыша, богатства и всю жизнь горбатить за кусок хлеба не разгибаясь, горбатить за кусок хлеба, отдавая этому все лучшее, что есть в тебе…
Революция манила освобождением духа.
Грубое, низменное, надрывное должно уступить взлету мысли, необыкновенному расцвету культуры, раскрепощению духа.
Рабы капитала, подневольного труда; оскотинивание ради пропитания и благоденствия (если к нему еще прорвешься) — революция обещала это сделать призраком прошлого, только призраком, памятью, прахом, презренным прошлым…
Впереди новый мир, новые отношения, новые ценности.
«Мы наш, мы новый мир построим!..»
Партия, Ленин!..
Глава IVТЮРЕМНЫЕ БУДНИ
Чудновский придирчиво следил за питанием адмирала.
Надобен он ему живой и нехворый.
Кашу Правителю приносили раз в сутки и два раза поили чаем, но с ржаным хлебом.
Кашу адмирал подбирал из котелка в своей камере. При этом за ним надзирали двое красногвардейцев, а напротив лежанки расхаживал товарищ Семен с папиросой. Узость мышления Правителя, а равно и неспособность подняться до классовых оценок вызывали у председателя губчека яростное желание лишить адмирала каши.
Товарищ Чудновский не сомневался: рано или поздно животный ужас размочалит адмирала, смоет господскую вежливость и спокойствие, отзовется хрипом, покаянными слезами и молением о пощаде — и это явится высшим торжеством класса, грозным именем которого он карает.
Александр Васильевич испытывал неловкость: надзирают за каждым глотком, а глотки эти, как назло, получаются какие-то мокрые, звучные. И сам он (это хуже пытки) измят, немыт и толком небрит. Шинель, черт подери: спишь в ней и вообще не снимаешь. Да еще от ног потноватый дух.
Здесь едва ли не уличный холод, во всяком случае, руки очень зябнут, если вынуть из кармана. Да что руки — моча в параше тут же заледеневает. Шинель неспособна согреть, но он проникся мыслью о том, что его убьют, и холод как-то не мешает. Он повязан им, окоченел, весь какой-то негнущийся, но физических мук не испытывает. В этой стуже лишь одно неудобство: нет возможности полежать, почти непрерывно надо двигаться. Но пуще всего Александра Васильевича угнетают вши. Откуда? В камере один, и вшей не было, когда сняли с поезда в Глазкове.
С кашей Александр Васильевич обычно не спешил: было приятно погреть руки о котелок. Не только ладони, все тело моляще жадно вбирало тепло. Пар от дыхания котелка вымерзал на воротнике — седели ворсинки цигейки. Неприятно, как-то предательски позвякивала ложка, и, хоть очень хотелось есть, он не позволял себе выскребывать котелок. Впрочем, чаще всего ложка звякала по рассеянности: он неожиданно углублялся в себя, забывая обо всем.
Товарищ Семен потирал озябшие руки и узил веки: уж очень воспалены, любой свет разъедает. В жизни не приходилось столько тупить зрение. И каппелевцы прут напролом через снега, вот-вот обложат Иркутск. И тревожился: кабы адмирала не свалил тиф. Ломкая публика эти господа. На вошь никакого упорства.
Вдруг начинал кружить вокруг адмирала: не в жару ли? Да неужто болезнь обгонит его, Чудновского, приговор?..
Но глаза… больно моргать! Вся работа при коптилках или свечах. Станция светом не балует. А протоколы допросов — каждую строчку сверяй. А беляки — только сунься за город или на окраину — да вмиг пристроят дырку.
И страх за Колчака: не отбили бы! У Денике и других следователей даже мандаты изъял. Каждое утро сам встречает и провожает следователей.
За все в ответе председатель губчека.
Денике походил — и тоже перешел на ночевки в тюрьме. Правильно, ближе к делу и понадежнее за стенами. Трепач, шкура — это в Денике так и светит, но нет у него, Чудновского, тех знаний, а уж о языках и заикаться нечего. Зачитывает этот меньшевик Правителю всякие бумаги на иностранных языках. Легко таким, нашим горбом получали воспитание.
Поэтому и сам председатель губчека чаще ночевал в тюрьме, ровно под арестом. Располагался в кабинете начальника тюрьмы: начальник на диване (мужик из солдат — дюжий), а товарищ Семен на столе: жестко, зато наверху весь, с ногами, и нигде ничего не зависает. А самое отрадное — без тревог, так как при Правителе.
Денике спал отдельно, в помещении охраны.
А ежели товарищ Чудновский заезжал домой, что случалось чрезвычайно редко, то возвращался к утречку. Однако и тогда не сразу ложился, хотя качало от бессонья и надрыва, а брал труды Ленина и садился под лампу: каждую строчку подолгу и с натугой проталкивал — без образования и партийной подготовки не шибко разгонишься. Распрямлял слова, а в ушах играл голос адмирала, умаялся с ним.
Мысли путались. Думал: «Крещение — вот и морозит. В камерах по стенам — иней. Скоро Сретение Господа Нашего Иисуса Христа…» Стукался лбом о книгу, разлеплял глаза, закуривал и опять обдумывал ленинские слова. И в любом случае упрямо производил выписки в тетрадь.
На сборах в губчека зачитывал товарищам самое главное из Ленина, что оглушало его в предутренние часы наедине с собой. Все мечтал товарищ Чудновский о бюсте Владимира Ильича в приемной или проходной чека и о портретах в каждом кабинете.
Машина подъезжала потемну. Ловил ее ход по морозцу и натоптанному снегу еще в постели: тонко-тонко дребезжало верхнее стеклышко в раме — надо бы пришить гвоздиками. Наспех умывался. Снимал с площадки у двери охранника. Вместе жевали что Бог послал, а потом лезли в автомобиль.
И очумело-тяжелый, безвольным кулем покачивался на подушках сиденья, окуривая водителя и леденящую хлопавшую брезентом кабину. Не перебивая, слушал отчет Сережки Мосина — тот вообще неизвестно когда спал.
С табачным дымом в голову возвращалась верткость мысли. Взбадриваясь, начинал энергично посапывать, прокашливаться, припоминать дела — и сразу первая тревожная мысль, а затем и приказ: в тюрьму! Сперва все самому проверить. И уж из тюрьмы звонил в губком, ревком, к себе в «чекушку».
И обжигался кипятковым чаем перед утренним визитом к Правителю. А за окнами чернело утро с бледной проглядью снега. С Ангары возвращались ребята, румяные, обветренные. Слушал доклады о расстрелах, сверял фамилии по своему списку. Угощал ребят кипятком. Интересовался, как кто умирал. После расписывался в ведомости — для истории, сознавал это.
Солдат меж тем ругался по связи, требовал хоть какого прокорма для арестантов — и угля! Мрут, сучьи рыла!
— А ты пиши: от тифа, — советовал председатель губчека.
Солдат в шутку называл его то повитухой, то акушеркой. А Семен Григорьевич не серчал. Прав солдат: пособляет чека рождению советской власти, стережет революцию — это факт. Чека и советская власть — это все равно что серп и молот на знамени республики.
Нравилось товарищу Чудновскому смотреть, как бывший Верховный Правитель России выносит парашу. По всему этажу выстраивал братву. Колчак краснел до корней волос, даже спотыкался. В коридоре пованивало прелым, нечистым камнем, гнилой капустой, мочой, махрой — дружинники дымили нещадно. Знал председатель губчека, что адмирал курит. Все ждал, когда попросит, — Правитель табачок не просил. Пепеляев — с ним проще, на второй день пристал с куревом, козел! Поди, как в министрах внутренних дел управлялся, табачком ни с кем не делился. Это уже перед самой завязкой Колчак его вместо Вологодского в министры-председатели определил.
С Виктором Николаевичем председатель губчека чувствовал себя вольно, нутром принимал: никудышный мужик. На пощаду надеется, из расчета жизни ведет себя. Товарищ Чудновский лишь кивал на его разговоры. Ну жидковат, беден умишком в сравнении с адмиралом.
Имел к бывшему премьеру председатель губчека вполне практический интерес: как думает гражданин Пепеляев, где его брат Анатолий Николаевич — кровавый генерал-лейтенант и первая контра среди сибирских генералов?
Нет, не перегибал председатель губчека, поскольку похлеще выходили только атаманы Семенов с Калмыковым, штыки им в гузно!
Какой Семенов генерал?! В царские времена и в старшие офицеры не выслужил. «Белых» он производств вояка!.. Атаманы! Калмыков — Уссурийского казачества, Семенов — Забайкальского. Обретается еще такой — Иванов-Ринов: Колчак произвел в атаманы Сибирского казачьего войска, а до революции тянул лямку обычным исправником в Туркестане. Зато вешатель из первых…
Во всех подробностях знал товарищ Чудновский, как пытают его брата большевика у атаманов: вешают на дыбу, рвут бока калеными щипцами, дерут с живых кожу, накачивают водой (до ведра в человека) — и жарят по брюху палкой, а то заколачивают огненные шипы под ногти. Еще спрашивают, гады: «Какие тебе, комиссар, холодные или с огоньком?»
Чудновский слыхивал: лучше раскаленные — сразу немеет рука или нога.
В Забайкалье — вотчине Семенова — кличут его пресветлым атаманом Григорием Михайловичем. Само собой, зовут такие же вражины, как и сам: казачки в желтых лампасах да офицерье.