Гибель адмирала — страница 66 из 158

Все, кто знал близко Семена Григорьевича, испытывали почтение к цепкой хватке его. Клещи, а не руки, и выше локтей — в затейливых неприличных татуировках; каторжное прошлое, понимать надо…

Силу эту угадывали женщины. Не ведая обо всех чудесах с картами и прочими штучками, сразу угадывали. И еще чувствовали страшность этой силы — ничто и никто не остановит коротышку. Убить его можно, расплющить, но не смирить. И от этого в податливости не знали удержу, любой самой разгульной девке сто очков форы могли дать, и это при природной скромности и выборочном воздержании на мужчин, но все это, разумеется, только с Семеном и для Семена Григорьевича.

Почитали его женщины. Веселая прачка в начале своей науки звала его, как мальчонку, Семкой, а уже через несколько недель — только Семеном Григорьевичем и только на «вы». Можно сказать, езженая-переезженая бабенка, а скоро расчухала, что это за «брильянт» ее новый дружок — подумать только: едва бриться сподобился!

Торопит товарищ Чудновский автомобиль. За городом и на окраинах — ружейная и пулеметная пальба. Пушки встряхивают небо. Город пуст, затаился в боевых заслонах на перекрестках и баррикадах. Приказ — уничтожать всех подозрительных.

Клаксонит авто председателя губчека, рвется к тюрьме — навстречу великому и справедливому делу. Поет душа у товарища Чудновского, распахивает дверцу и еще издали называет себя, басище, слава Богу, да еще с матерком, да затейливым, — с каторжнотюремных времен, та еще выучка!

А как поравняется с баррикадами и еще раз назовет себя, кричит во всю грудь:

— Защитим красный Иркутск, товарищи!

А с баррикад в один голос:

— А-а-а!

— Даешь победу мировой революции! — кричит Семен Григорьевич и захлопывает дверцу, а вслед:

— А-а-а!

Чует товарищ Семен — сошлись, уперлись две силы: красные и белые. Ну грудью, нутром это принимает. Внатяг все в нем! Не получат белые гады Иркутск!..

С утра Чудновский ввел на каждый этаж тюрьмы по взводу бойцов из роты Мюллера. Золотые, надежные ребята, в революции по убеждению. Интернационал!

Еще утром решил: дадут «добро» или не дадут, а учинит правеж над Правителем, кончилось их время. Ни на мгновение не забывает о подвале в Ипатьевском особнячке (просветили его екатеринбурж-ские) и о Сашке Белобородове: верно, содрогнется от решимости рабочего человека весь мир капитала!

За чехословаков, само собой, нельзя поручиться, но не пойдут они с белыми. Правителя продали, белые армии на «железку» не пустили, обрекли на гибель, золото приграбастали — нет, не пойдут. Да и морально-политическое состояние легиона исключает использование его в антисоветских целях — это товарищ Чудновский тоже сказал на заседании ревкома, но уже тогда, когда положил на грудь, под кожанку, бумагу с номером двадцать семь. Наелись славяне, сыты кровью сибирских мужиков да баб; приустали, домой тянет.

Само собой, не имеет к ним полного доверия председатель губчека (не та у него должность, чтобы уши развешивал). Как они недавно ахнули — бок о бок с каппелевцами! До того лихо резали и стреляли нашего брата — дай Бог ноги! В общем, следит за легионом Семен Григорьевич, везде его люди. Почти ни одна бумага, ни один приказ по легиону не проходят, чтобы не ознакомился с ними и председатель губчека. Так-то оно понадежнее.

Анна…

Александр Васильевич увлекся этой молодой женщиной сразу, не было ни недель, ни месяцев сближения.

Ей исполнился двадцать один, ему шел сорок второй. Он приказывал себе держаться только дружески, без намеков на увлеченность, но приказы не имели власти. С каждым днем (а тогда, сразу после знакомства, они встречались едва ли не каждый день) он привязывался к этой молодой женщине все крепче.

Уже через несколько недель он понял, что полюбил. Он противился этому чувству, презирал себя. Он не смеет, не должен любить — у него преданная жена, сын — они дороги ему.

И ничего не мог поделать.

Он с беспомощной тревогой наблюдал за тем, как образы родных людей, потускнев, сместились в памяти куда-то в тень, а Анна наполняет его сиянием, и это чувство, достигнув силы страсти, горит ровным, чистым пламенем.

Страсть не лишила самостоятельности, не превратила в глупо влюбленного мужчину. Он не изменил себе, оставаясь, как обычно, во всем совершенно самостоятельным. Лишь значительно позже, уже будучи Верховным Правителем России, в минуты нервных спазм он с презрением думал о себе: «Как я посмел втянуть в эту кровавую свалку дорогую мне женщину? Не кто другой, а я поставил ее под угрозу гибели!»

Здесь, в камере, это не дает покоя: как он со своим жизненным опытом не оборвал это чувство еще тогда и сошелся с Анной. Их связь стала известна его жене — он не счел возможным скрывать.

Ведь уже тогда, в Петрограде, он определил для себя место в будущей междоусобице. Сначала он не хотел принимать участие в этой свалке. После Октября планы резко изменились. Остаться вне борьбы он не мог. Он не стал бы Верховным Правителем, но боролся бы с оружием в руках против большевизма. Ведь он сам, никто его не надоумил, пробирался из Сибири на юг России, к Алексееву.

У Анны нет ни дома, ни семьи, ни средств, ни мужчины, который будет любить и защищать. Он, кто любит ее, даже не побеспокоился о ее будущем. Она одинока и беззащитна перед всем светом.

Как эти псы нашли ее и узнали о ней? Он убежден: никто из господ офицеров, сопровождавших его, не мог выдать.

Спал товарищ Чудновский урывками, два-три часа. Вообще он поражал здоровьем даже людей бывалых. Он не только обходился ничтожным сном — суровой необходимостью крайне напряженной обстановки, — но и не болел по причине отсутствия способности к потению. Ни капли пота не выжал из себя за всю жизнь, от этого и не ведал переохлаждений. Удивлялись сотрудники и проникались уважением, когда их председатель мыл голову под краном (довел-таки зуд) или прямо из ведра — все той же ледяной водицей. Председатель только ухмылялся на предостережения: «Ничего, башка у меня крепкая. В тюрьмах били, а ничего, работает».

Корябают, точат товарища Чудновского сомнения: а ну как дрогнут белочехи, не загородят Иркутск, а еще хуже — снюхаются с каппелевцами. Ведь не чужим им был генерал Каппель, вместе заваривали мятеж на Волге. Правда, генерала уже нет. Сдох…

Дни и ночи сверлит это: кабы не сорвалось на лихо! Ой, снюхаются! Бог с ним, ежели кто другой, а то ведь каппелевцы, это понимать надо!

Эти отчаянные ненавистники диктатуры пролетариата не просто прибьют — эти намотают кишки, по капле стравят кровь. Лысая за ними Сибирь, будто и не водились большевики с комиссарами, даже сочувствующими не аукается — ни одного красного, там розоватого или просто завалящего эсера. Ну смердит Сибирь опосля них трупным согласием!

Ищут себе логовище, кровавые псы, мнут тайгу. Нет им других дорог, как только через революционный Иркутск.

Белый, синий, красный…

Меряет шагами кабинет коменданта тюрьмы Семен Григорьевич: внатяг душа. Кожанка нараспашку, в зубах папироса, лицом и бледен и черен одновременно. Прикидывает роспись событий, моргает на свет красными веками: делов по губчека — аж выше темечка, а тут Правителя надо кончать, а как надежнее? А Тимирева? С этой-то сучней как? А те двадцать один — за Правителем их превратить в трупы, без промедления?

А тут эта кишка — два раза нынче лазил, вправлял, будь проклята! Бурсак говорит, будто способственно убрать операцией. Ежели так, то после победы над беляками и интервентами непременно укоротит ненужную кишку — ну не дает свободы движения! И не сомневается: лекаря выделит его республика. Заслужил он такую заботу, а главное — еще очень нужен мировой революции, только-только занимается мировой пожар.

А то смешно сказать: с бабой вожжается, а кишку в памяти держит, кабы не осрамиться. Но и то правда: давно не нюхал бабьего пота, своя не в счет, хворая. И от всего этого аж не по себе, мучает. Стыдно сказать, на сотрудниц, боевых подруг, нет-нет а зыркнет. Само собой, исподтишка, но уж очень забирает, когда баба зашевелит «барыней», ежели она, эта «барыня», как, скажем, у Катерины Чугуновой: не задница, а шаровоз! И при таких-то харчах! А ежели по потребности питаться, как, к примеру, до революции?!

И начнет перебирать в памяти разные встречи и баб, у которых всего этого сучьего наблюдалось в избытке. Но как правило, картинки, помелькав, побудоражив, замещались одной — Лизаветой Гусаровой (шибко хохотливая и хлопотливая, языком просторечия — вострая).

Семен Григорьевич ко всему обесчувствует, так и упрется в воспоминания — и уж что они там вытворяют! Как представит — и весь загорячится, чисто печным жаром от него. Зубами скрипнет.

Ох, тетя! С лица не молодка — это верно. От стирок, кипятко-вого мыльного пара — в морщинах, глаза иной раз мутноватые (Семен Григорьевич и сейчас полагает, что это от стирки, — наивная душа), а как разголится: белая, ровно не свое лицо у нее. Нет такой второй на свете! Плечи покатые, и почти от ключиц берут разгон груди. По летам не девка, а груди в самой кобыльей сочности, деток кормить. Ни жиринки! Кожа тонкая, чистая, сосцы розово светят. И пахнет свежо, зазывно.

Ох, и ласк, забав напридумали, особливо с сиськами! Лизка вся изойдет любовным стоном, а и он не лучше, знай порыкивает. Нацелуются, накусаются.

Но всего первее и зазывнее у нее зад. За простором юбки или платья — обычная нижняя часть, ну крутит, ну на миг обозначит размер — ткань разложится и даст свой натяг. Но это у большинства так. А вот уж разголится!..

Ни разу ей Семен Григорьевич не дал спокойно дойти до кровати. Как увидит раскидистый высокий зад — скрипнет зубами, поймает этак хищно, обоймет — и целовать. Всю поцалуями умоет, достанет. Лизка знай стонет и дрожит, стонет и слабеет. И ястребом на нее!

По многу десятков раз она наслаждалась от его ласк. Единственная такая была у него. Единственная… застонет, закричит, забьется — и ослабеет. А через полминуты опять лащется, льнет…

И вот эта страстность Лизки Гусаровой, необыкновенный градус чувствования и воспитали из Семена Чудновского мужчину. Да какого мужчину — хищного сокола, ястреба, кречета!..