Гибель адмирала — страница 72 из 158

«…Несмотря на усталость (я долго лежал с открытыми глазами), меня мучил вопрос: почему я сам не расстрелял этого красного, взятого в плен? Нет, в душе горела холодная ненависть, и все же я не убил его. Почему?.. Культура пустила столь глубокие корни во мне, что рассудочность берет верх над чувствами. Мне было противно убить человека не потому, что жаль, а потому, что рассудок холодно подсказывал: лучше во избежание угрызений совести это предоставить другим. Итак, я поступал под давлением культуры, как фарисей: по существу, убив человека, делаю вид, что я тут ни при чем…

Ночевали в большой избе. Рядом, на полу, лежал вольноопределяющийся, мальчик лет семнадцати, поразительно похожий на прехорошенькую девочку. У него восхитительный цвет лица, разрез глаз, кудрявые волосы, алый рот и ослепительно белые зубы. Я лежал и чувствовал определенно нарастающее нездоровое влечение. В полутьме он еще более походил на юную женщину, чем днем, перед боем. И снова я задал себе вопрос, не извращен ли я или это долгое воздержание толкает к обладанию существом, внешне похожим на девушку…

Сегодня я впервые видел кровь и муки пленных, изувеченных до потери облика человеческого, и ощущал нарастающую животную жестокость в себе. Что со мной? Кто я?..

Продолжаю запись. До выхода в Бутурлино полчаса. Утром, когда чуть брезжил рассвет, я вдруг уловил, кто-то прикасается ко мне. Я тут же очнулся от сна, но не подал виду. Семнадцатилетний сосед мой по сну на полу в этот раз тихонько целовал меня в глаза, щеки и лоб, поглаживая грудь и ниже.

Безусловно, он извращенный мальчик, но должен сознаться себе, что лишь беспримерное усилие над собой удержало меня от соития с ним. Я не подал виду, а когда встал через четверть часа, чувствовал себя разбитым, как после самой разгульной пирушки.

Я не подаю виду, будто знаю, как он меня целовал, и держу официальный тон командира. А он смотрит на меня влюбленными глазами. И Господи, как же он похож на мою первую любовь! Голос у него несколько картавый, но певучий, очень напоминающий девичий. Я почувствовал себя совершенно сбитым с толку, когда он вдруг сказал мне (мы вышли на крыльцо): «Господин капитан, вы так красивы, само напрашивается сравнение с портретом Дориана Грея». И как же он глядел! Мне надо быть предельно сдержанным и осторожным, чтобы не впасть в скотство…

Жизнь сводится к самым примитивным переживаниям: есть, пить, спать и убивать…

За что красные посланы нам? За какие прегрешения? Кому нужен разгром русской жизни? Что происходит, кто даст ответ?..»

В основе данного изложения подлинные дневниковые записи деникинского офицера. Сам дневник был начат в немецкой колонии Рейхенфельд Мелитопольского уезда, где формировался Измайловский полк, одной из рот которого командовал автор записей. Дневник завершала запись, выполненная, что называется, на ходу (буквы вкривь и вкось): «Семь часов утра. Идет бой. Моя измайловская рота погибла. Возможности писать нет».

Не оставалось времени и для жизни. Владетель дневника этого, разумеется, не знал. Он отстреливался. После отбивался шашкой, рядом с ним орудовал штыком «гигант с красным флажком на штыке». Окропленный кровью флажок съехал под основание трехгранного штыка. На флажке были нашиты золотые буквы «Р.Р.» под короной. Из дневника нетрудно узнать, что этот гигант — каптенармус роты Бобыкин.

«Р.Р.» и корона — это символика Измайловского полка: «Р.Р.» — «Petrus Primus» (Петр Первый — августейший основатель полка).

Колчак то сидел, то сновал по каменной тропочке и все по памяти строил расчеты живучести корабля в зависимости от характера повреждения. У него тут завелись свои соображения. В самый раз у Крылова спросить. Доносили, будто он красным служит…

О боях, удачных или неудачных операциях, союзниках и вообще о войне думать не хотелось. Все это представлялось громадной нелепостью, результатом какого-то затмения сознания людей. Теперь он уверен: войной ничего нельзя решить, это — самое нелепое из того, что можно придумать. Вооруженное сопротивление оправданно лишь в одном случае: нужно защищать себя и безоружных беспомощных людей, когда о себе заявляет насилие…

Вчера случайно увидел себя в зеркале — и поразился. Изможденное, худое лицо — один горбатый нос. И глаза — проваленные, в черных обводах. Поспешает ангел смерти…

Из записки Тимиревой Александр Васильевич знает о подходе Каппеля. О гибели Владимира Оскаровича он, как и все заключенные, знать не знает. С того момента, как получил записку, ему уже ясно: жить — считанные дни. Поэтому он постоянно собран, даже застегнут на все пуговицы, как говорится, при всем параде. Особенно напряжен с наступлением ночи — законное время казней для чекистов.

— Господи, даруй победу нашей армии и спаси Родину!

На записку Александр Васильевич ответил беглой карандашной скорописью — пьяные буквы, от стужи пальцы окоченели: «Это наша смерть, Анна!»

Уже несколько дней он носит в себе ломоту. Его калит неослабный сухой жар. И еще сердце — впервые слышит его, и слышит непрестанно: дни и ночи. Бьет громко, будто раскачивает изнутри.

Колчак приваливается спиной к стене: пусть холодит, пусть промораживает насмерть, какое это имеет значение. Он устал. Пусть спина и ноги отдохнут. Все прочее лишено смысла.

— Envers et contre tous…

В полутьме камеры, в спертом, влажноватом воздухе его все чаще клонит к дремоте. И, забываясь, он видит Петербург, голубые льды Арктики, и над всеми видениями четко, выразительно складываются аккорды пьес Шуберта. Он даже видит: отец замирает, наслаждаясь звучанием инструмента. Это ENGELMANN & GUNT-HERMANN. BERLIN.

Александр Васильевич живет последние часы — ничего у судьбы нет в запасе… для него — нет. Разматывается нить, вот-вот выскользнет самый кончик…

Евреи… Антисемитизм…

«Я убежден, — думал Флор после допроса полковника в ревкоме, — если бы убрали евреев из нашей жизни еще в начале XIX века, когда их еще не было в России, почти не было (ну ни один еврей не жил бы в России вплоть до 20-х годов этого самого… XX столетия… будь оно проклято!..), мы все равно прошли бы те же самые извивы истории. Все проблемы остались бы, до одной, ибо все, что с нами случилось, заложено в нас, зашифровано в каждом русском общностью пережитого. Большевизм! Когда мы перестанем мучить, преследовать других за то, что они отличаются цветом мыслей, чувств, когда из нас черным ядом изойдет желание делать, видеть все и всех на один манер (и самое главное — избавимся от насилия как основного средства устройства жизни), — лишь тогда для нас забрезжит свет достойной жизни. В противном случае мы как нация распадемся, растворимся, выродимся…»

Федорович с угрюмым недоумением взирал на воображаемые толпы. Это выражение сменялось горечью: куда же я попал, где я?..

Узколобый расовый национализм еще не увековечил ничьего имени. Ни один из последователей этих чувств и принципов не вошел в историю героем. Имя таких в лучшем случае на задворках памяти человечества и прописано в ней черными письменами.

Федорович не верит этим толпам. Ни на словечко не верит. В августе 1914 г. он находился на Дворцовой площади и видел, как народ (именно самый простой люд) на коленях пел «Боже, царя храни!..». Это было выражением патриотических чувств по случаю войны против Германии и Австро-Венгрии.

Он уже столько видел…

Нет, он не верит им… Большевизм!

В этом сообществе людей до сих пор не прижилась одна простая истина: если присутствует насилие — справедливость исключена.

Не Сталин, а плебеи долго и старательно истребляли людей, пока они, люди, не стали редкостью. Это они, плебеи, создавали для себя в стране обстановку духовной нищеты, узаконенного мародерства всеми способами, которыми можно взять ближнего за горло, ибо эта обстановка выражает их уровень культуры и сознания. Они легкоуправляемы. Политические свободы, как и права человека, им чужды: им важна жратва. Культура не есть для них потребность. Сознание их развращено ложными представлениями (государством), будто они и есть «соль земли» и подлинная народная власть, а все вне их враждебно, несправедливо и заслуживает презрения и ненависти. Чувства эти культивировались государством более 70 лет — все до одного человека прошли через эту могучую обработку.

Именно из плебейства рекрутировались высшие органы государства и власти вообще. Именно плебеи создавали свою культуру, своих классиков культуры. Именно плебеи являются подлинными хозяевами распятой ими, поруганной России.

Через вождей нация изрыгает свой гной.

Товарищ Чудновский то посмотрит на заключенного (все тот же меряющий взгляд), то упрется в список, переворачивает листы, шевелит губами, выхватывает знакомые фамилии. Погорбатили на совесть. Сам Дзержинский одобрил бы…

Вот этого бывшего господина, что уныло торчит перед ними в канцелярии тюрьмы, замели третьего дня. Он соперировал штабс-капитана. За ним, лекарем, в ночи притопали дружки подстреленного офицера, а он не только не донес, но и не отказал им. А где был подшиблен штабс-капитан?..

Это не фронтовая рана. Фронта, почитай, нет с начала января.

Чудновский про себя расставляет мысли в слова: «Ты не донес, лекарь, зато на тебя донесли… служанка лекаря — Куртыгина Дарья Тимофеевна, девица 24 лет (спробовал бы я тебя, какая ты девица: женишков там уж отметилось, подумал председатель губчека), и ее сожитель (в доносе так и прописано) — Жоркин Никодим Фомич, 49 лет, бывший приказчик москательной лавки Полубояри-нова, а ныне ответственный заготовитель продуктов для нужд железнодорожных служащих…»

— …Какие бы благородные цели ни преследовала ваша партия, нельзя превращать людей в негодяев… даже во имя лучезарнейших идей, — рассуждает доктор. — Зло заражает гниением, и заражает всех без исключения, тем паче если оно выступает от имени государства. Вы — новая власть…

Товарищу Чудновскому срочно решать, кого выпускать из тюрьмы, — ну трещит! И это несмотря на солидную убыль от тифа и поноса. Что ни день — десятка полтора отдают Богу душу. Шутка Ли, сколько народу приняла тюрьма. Хотя какой это народ… публика…