Гибель адмирала — страница 75 из 158

Сидит, дышит хрипло и глаза таращит: непроглядно в комнате и тихо — только его дыхание и прерывает тишину. Пошарил: вот маузер, на месте… Посидел еще в темноте — и чиркнул спичкой, запалил свечу. Допил холодный чай. Походил. Сообразил: безнадежно, не заснет, так уж который раз.

Ноги заледенели, вытащил из-под кровати пимы, с покряхтыванием и тихим, мирным матерком напялил. Русские понимают под пимами валенки, а если быть точным, пимы — это меховые сапоги; такое значение имеет это слово на языке хантов.

Подумал: «Нет Бога, есть Божественный дух. Существование разума и души предполагает веру в Божественный дух как выражение духовного начала в человеке…»

Стал вспоминать трупы убитых в боях, расстрелянных, просто бандитски зарезанных. Дух, дух…

Потоптался, плюхнулся задом на постель. Сколько сидел — откуда знать? Вроде совсем очухался. На ощупь нашел папиросу, спички. Покурил — и вовсе полегчало.

Ночь тягуче ползет, что-то от питона, от удушения в ней…

Здесь этот гробокопатель Войцеховский, должны беляки вцепиться в город, а не сбывается предчувствие. Нейдут… Вотиверь…

Революция допустима лишь в одном случае: надлежит убрать зловонный труп с дороги — не разрушать и буйствовать, а убрать…

Подумал вдруг (с чего бы это?): «Без песни душа немая, иссыхает человеческое». Попробовал тихонечко напеть из литургии. Засмеялся, махнул рукой. А погодя ушел в себя и обмяк, отвалился спиной к постели — и не видать, нет человека, одни уши торчат.

Три Фэ внутренним слухом ловит наплывы колокольного рокота. Напрягает память, припоминает — и все четче, явственней басовитый гул. Люб ему этот колокол. Нарочно ездил в Звенигород слушать большой благовестный колокол Саввино-Сторожевского монастыря.

А ночь — не раздернуть. Кажется, спрессовалась угольной твердью — и не движется. И хоть бы чей голос, звук…

Стрельба?.. Да разве эти звуки для души?.. Язычок свечи лег набок да так и остался. Окна не заклеены — вот и несет! Ровное тихое течение холода от окон…

И задремал…

Несомненный дар ко всяческим изображениям имел Василий Чегодаев — сотрудник губчека из бывших краснодеревщиков, мастер по дереву! Посему товарищ Чудновский и разместил его на конспиративной квартире: пущай выкладает зернами злаков портрет товарища Ленина[73].

Идею вложили такую: символ плодородия это, ибо от ленинских идей — плодородие и сытость всему бедняцкому роду.

Прежде непотребных баб и девиц со здоровенными телесами и ляжками (ажно не обоймешь) приспосабливали для подобных целей, но то обозначения подлые, от дурной крови в человеке, особливо паразитной жизни, дармоедства. Это каждой Жучке знамо: сытость и праздность, то есть лодырничество, оборачиваются похотью, развратом и всяческими гадостями.

Должен заявить о себе новый символ плодородия и вообще счастливой доли при рабоче-крестьянской власти.

Работу велел не прерывать даже при самых чрезвычайных обстоятельствах, например как нынешние: гуртуются под городом беляки, вот-вот двинут на «ура».

По-ленински оценивал председатель губчека мобилизующую роль искусства. Вчера записал в своей тетради для «толковых мыслей», что способность к искусству отдельных граждан следует обращать на нужды всего общества, а не представлять, скажем, цветными красками задастых дамочек на усладу кобелей из дворян и заводчиков. При всем голоде на дельных сотрудников не срывал Чегодаева на задания, кроме самых ответственных, но и тогда не ставил под пули.

Василий не просто подбирал и клеил зерна — там, на конспиративной квартире, закладывались основы будущего социалистического искусства — искусства для народа. Назидание и в конечном итоге прямая польза должны быть от данного искусства практике строительства советской власти. Не может и не должно быть никаких иных удовольствий… кроме как с вещественным оборотом, то бишь пользой. Все — в выработку труда и высокую сознательность.

Знал о чегодаевском особом задании помимо Чудновского еще только Мосин — его боевой помощник. Кремень парень, можно положиться как на себя, и самое главное — не надо разжевывать, с полуслова все схватывает.

Мучился товарищ Чудновский видениями: украсит страну множество монументов Ленина и Троцкого — все из самого дорогого камня, а лучше мрамора. Чтоб каждый видел и сознавал, где и для чего живет.

Потихонечку составлял бумагу для ревкома — ну, проект или представление. В общем, на любом собрании должен присутствовать бюст вождя: вроде надзор за чистотой идей и верностью каждого. И чем выше ранг собрания, тем внушительней бюст, чтобы с любого места было видно, кто здесь главный; очень это должно подкреплять сознательность и воодушевлять.

Горяч, непоседлив Сережка. Оказывается, у него вегетарианцы на учете, имеется даже такая ведомость в оперчасти. Объяснил свой поступок так: вегетарианцы по сути своей сектанты; стало быть, не охватываются советской властью, за ее забором; стало быть, возможная опора контрреволюции — свое им дороже общего дела, ничего не хотят видеть за своими интересами. Председатель губчека лишь подивился доказательности рассуждений. Толковый получается чекист, но горяч, собака, горяч!

Подозрительность питали дружинники и к «шляпам» — тем, кто летом и осенью носит шляпу, а то и галстук. К чужим, не своим относили и всех в очках — «очкариков». Часто именно эти обстоятельства служили причиной стремительных расправ: был человек — и нет. Это, разумеется, самоуправство, но свой брат, рабочий или мужик, в такой срам не вырядится. У паразитных классов и своя одежа, сами о своей чуждости и сигналят.

Сережка все время напевает революционные песни и пребывает от всего революционного как бы слегка на взводе. Чудновский представил его и заулыбался.

Нынче Мосин доложил о заминке с реквизицией одежды. Рискуют люди, тяготы несут — почему не одеть их?.. Взяли узла три-четыре разного барахла в доме адвоката Векшина — известная в городе старорежимная сволочуга (сам пропал, с восемнадцатого года ничего не известно). Ну и на сани узлы. А тут его девчонка: уцепилась за барахлишко — и в голос реветь. Мол, папино, не смейте брать! Ее отодвинут, а она опять за свое, соплячка! Ребята не выдержали — и в сани, народ стал собираться, не дело это. А зря, надо было глянуть, что там еще. Бывает и золотишко, меха…

Ребята на сани — и ходу, а она, эта мокрица-малолетка, за ними, орет, людей будоражит.

Шум-то зачем?.. Сережка и пуганул из револьвера. Та и упала… Да не попал — это точно, так, припугнул. Ну не отвяжется, соплячка, нездоровую обстановку нагнетает, позорит красную власть. Свое ведь берем, возвращаем награбленное! Товарищ Ленин как сформулировал: «Грабь награбленное!»

Сережка божится, что в девчонку не метил, просто стрельнул для острастки.

После встречи с Анной в те предосенние дни четырнадцатого года, просыпаясь внезапно ночами, Александр Васильевич ощущал такую радость, прилив такого света!

— Моя, моя, — шептал он, приподнимаясь на тюремной лежанке и нашаривая в темноте трубку. И после, уже закурив, разглядывал Анну в своей памяти и вслушивался в голоса: свой и ее…

И тут же черное, сосущее чувство: загубил ее!

Погодя Александр Васильевич пытается представить Байкал, Ангару летом. Течение реки сильное, и все же вода удивительной прозрачности и чистоты. Первым из русских описал Ангару протопоп Аввакум.

«Житие» он не читал, должно быть, интересное…

Господи, ведь предали, выдали на казнь!..

Предали, предали!..

Александр Васильевич замер напротив окошка и буравит взглядом черноту неба, буравит… Прошлое обступило со всех сторон, теснит, давит своим смыслом…

Штабс-капитан Хрипунов… Где он? Веселый, широкой души русак. Александру Васильевичу он понравился с первого взгляда, когда молодцевато вскочил, вытянулся, отдавая честь. Лицо серьезное, а в глазах и губах чуть заметная смешинка. Нет, не над ним смеялся, просто жизни радовался: не убили пока и сыт, и небо так заманчиво, и люди вокруг — отчего не быть радостным.

В середине восемнадцатого бывший фронтовой офицер Хрипунов надумал познакомиться с большевиками — что за власть, отчего народ за ними прет, на чем вообще стоят и чем дышат — тоже ведь русские?..

Записался в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию — РККА. Как военспеца определили начальником штаба полка. Снабдили соответствующим мандатом. Стали звать «товарищем Хрипуновым».

«Насмотрелся я на «товарищей», — рассказывал штабс-капитан адмиралу. — У нас не все было ладно… «У нас» — при покойном государе императоре, пусть земля ему будет пухом, ему и деткам его с императрицей… Схватил эту неустойчивость в государстве еще совсем безусым мальчишкой в 1905-м. Качается власть, не надежная, гляди, корона покатится, сшибут революционеры. И признать надо, тянуло гнильцой от порядков и всех монархических устоев. Простите за «гнильцу», ваше высокопревосходительство. Простите за выражение… Так вот… Дай, думаю, на советскую власть гляну, может, у них и впрямь рай. И глянул, ближе не глянешь… Мордовороты! Весь мир размалевали на два цвета: черный и красный — вот и вся их наука. Все у них просто, всему объяснения, если толковать мир как только черное и красное. Черное — это, разумеется, мы, имущие. А они белых одежд, благородных… значит, угнетенные. Классовый подход, а если его житейски выразить, то вроде игры в «крестики-нолики». Тут и все их понимание мира и будущего. Звери живут добрее… От них я и прошел пол-России в Колчакию… Простите, ваше превосходительство (штабс-капитан не сказал «виноват», как требует устав, а — «простите»; в этом было доверие и уважение), к вам прорывался. Долгая история. Где прячешься неделю-другую, а где едешь, втянув башку в плечи, — только бы быть Поменьше и незаметней. Проверки — от них нервный тик и бессонница. Не по человеку это. Перекроют вагон с двух концов и орут: «Приготовить документы!» Весь вопрос, какие? На рожах у них не написано, какая там власть за вагоном. Предъявишь красные — атаманы шлепнут или наши же белые. Власть менялась, да и меняется… не угонишься за ней. Ну докажи, что ты свой, беляк… А белые документы вытащишь, ну старые, от царской службы, когда командиром роты воевал, — красные всенепременно пустят в распыл. Не моргнут — пустят. У них такая священная задача — чистить землю от нас. А я жить хочу. Жить! За что меня убивать? Я никому не сделал зла, а люди за мной охотятся. Не за одним мной, конечно. А за что? Жить, жить хочу! Я ничего преступного ни перед кем не сделал. Родине с честью служил. Два ранения, награды… Пока вот так стоишь, а они вычитывают твои бумаги, мрешь форменным образом. И волосы седеют. А с чего бы у меня в двадцать восемь седина? Вот посмотрите — как сивый мерин я. Вот только и радость, не мерин еще… Сто раз умрешь и родишься. Пбтом обливаешься и вычисляешь, какой из двух документов показать. Они же, сволочи, ночью нагрянут. Спишь, а тут остановка и крики. Со сна ничего не сообразишь, а у тебя документы требуют, в физиономию наганом тычут… Решишься, достанешь бумагу — и ждешь неживой: та ли?.. Скажут: «Все в порядке, свободен», — а ноги не идут.