Так и ехал пол-России: живой — неживой. А на день проверок — две-три всенепременно. И угадывай, крути пятачком — иначе не видать тебе света. С этим делом теперь просто. Чуть не так — и валят у стенки. Просто так, между делом. И нет жизни! А за что?..»
Александр Васильевич взял штабс-капитана к себе в конвой ротным.
Нет, Ленин не являлся ничьим агентом, хотя немцы, безусловно, использовали в своих интересах его антивоенную деятельность. Именно эта «разложенческая» деятельность большевиков позволила немцам обрести второе дыхание, перебросив с Восточного на Западный фронт десятки дивизий (пополнение неслыханное!), бои с которыми и превратили семнадцатый и начало восемнадцатого года едва ли не в самые кровопролитные.
Ленин не был агентом, но его поведение и агитация, пропаганда, основанные на классовом подходе, не были приняты ни русской интеллигенцией, ни тем более офицерством — почти всей образованной Россией.
Наоборот, трудовой люд сразу принял идеи Ленина, ибо в них присутствовало самое важное — обещание прекращения войны, прекращение немедленное и безоговорочное — «мир без аннексий и контрибуций», немедленный мир, столь желанный мир…
В этом смысле Октябрьская революция и советизация России стали возможны лишь как следствия первой мировой войны, да и сам Ленин это признавал. Без кризиса, вызванного войной, кризиса, поразившего Россию до самых основ, большевизм не проник бы в народную толщу столь всеохватно и столь стремительно. Именно кризис, рожденный войной, привел к объединению бедноты вокруг Ленина и большевиков. Война, страдания, кровь, нужда подтверждали правоту Ленина. И уже не имело значения, в чьем вагоне вернулся этот человек из эмиграции. Все это крысиная возня, главное — мир!
Позиция же образованной России в вопросе о войне существенно расходилась с народной. Россия являлась целью германских завоеваний — это и определяло ее отношение.
Германская империя сложилась к 1871 г. Она опоздала к разделу мира и теперь сообразно своей экономической мощи предъявляла требования и на территории, которых ей, кстати, недоставало во всю историю существования.
В этом смысле вторая мировая война неразрывно связана с первой; по сути, это одна и та же война, разорванная недлинным мирным промежутком, в который германский народ обратился к фашизму как новому средству в борьбе за жизненное пространство.
Установление советской власти в России оказалось как бы новым убедительным обоснованием для пересмотра положения в Европе. Сама же попытка захвата русских земель была бы предпринята и в том случае, если бы в России и не победил большевизм. Эта попытка захвата была запрограммирована в истории германского народа (на том уровне общественного сознания), выпирающего из своих границ в поисках жизненного пространства. Ведь пошел же Гитлер на Францию, пошел раньше, нежели на Россию, — передел Европы, завоевание жизненного пространства, а не идеология являлись определяющими. Большевизм обострил кризис, но оказался не единственной побудительной причиной войны.
На том уровне правового и общественного сознания поведение Германии представлялось исторически неизбежным, следуя из ее экономического развития, правящие круги Германии видели решение кризиса лишь в войне.
Именно постоянно стесненное состояние германского государства и послужило причиной для возникновения столь зловеще совершенного военного искусства и армии. Можно сказать, германский народ воспитывался на войнах — и это не окажется преувеличением.
Германия нуждалась в жизненном пространстве (земле, сырье). Она начинала страдать и от перенаселенности. А тут, под боком, необъятная Россия, та самая, в которую еще почти два века назад переселились колонистами десятки тысяч немцев.
Советизация России, идеология ленинизма придали устремлениям Германии тотальную жестокость. Но ведь всякая классическая колонизация — это прежде всего истребление населения, во всяком случае значительное сокращение его. Идеология ленинизма послужила превосходным поводом как для обоснований грабежа, так и для мобилизации ненависти германского народа, впрочем как и антисемитизм, который по традиции используют и для решения внутриполитических задач.
Германия должна колонизовать Россию — вот основа исторического конфликта. Большевизм же фактом своего появления обострил этот конфликт до крайности.
Русские люди из патриотов (над ними издевались ленинцы, называя «оборонцами») и до революции осознавали завоевательный смысл германской политики на Востоке. Еще генерал Скобелев в легендарные времена русско-турецкой войны 1877–1878 гг. отмечал присутствие колонизаторско-захватнического элемента в духе новой Германской империи, возникшей в 1871 г. (вот уже когда это прослеживалось современниками). Недаром его преждевременную смерть многие русские связывали с происками германских агентов. Это, разумеется, не так: генерал (кстати, любимец народа) чересчур налегал на выпивку.
«Освободили крестьян не Александр Второй, а Радищев, Новиков, декабристы. Декабристы принесли себя в жертву…»
Это о них немногим более ста с лишним лет назад писал Герцен:
«Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали… воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтоб разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия».
Я преклоняюсь перед людьми, кто в царство мертвого, гнилого застоя, смирения (за которое отличали или оделяли куском хлеба), массового обращения людей в роботов имел мужество возвысить голос против насилия и положить голову на плаху — не только мучительств и приговоров всех тайных и явных служб большевистского режима (сейчас его скромно именуют «тоталитарным»), но и отчуждения самого общества, ради которого принимались муки и смерть.
К прискорбию, многие из них заняли в конце 80-х и начале 90-х годов откровенно противонародные, противорусские позиции, став не только проводниками чужеродных и враждебных России устремлений, но и прямыми разрушителями своего бывшего Отечества, не переставая обильно и гнусно клеветать на его историю и народ.
Россия вычеркнула их из своей памяти.
— Прикроешь слободу у развилки дорог, — объясняет Волчец-кий. — Сколько у тебя штыков, товарищ? — И ворошит стопку бумаг — пальцы прокуренные, желтые.
Сукно стола в чернильных пятнах, прожженностях от папирос, черных хлебных крошках, мокрых кружках от стаканов.
— Двадцать семь нас, — нехотя, как бы с ленцой говорит солдат.
Ох, и здоров, леший, как шинель каптенармус сыскал!
— Вот тебе разрешение. — Товарищ Волчецкий подает записку. — В подвале отпустят кольт, три диска — сдюжишь? А больше ничего не дам… Народ обстрелянный?
— Всякий имеется.
«Это ж не оружейный склад, — оглядывается, вспоминая, Флор Федорович. — Это помещение бывшего страхового общества».
Смутно проявляется в сознании то далекое мирное время, и он, Федорович, здесь… тогда… Да, был… Из глубин памяти неспешно тянется, яснея, тот безмятежный июньский день. Зной…
— Связь с нами через посыльного, — наставляет товарищ Волчецкий. — Чтоб как вечер — с донесением.
— А сколько нам стоять? — спрашивает солдат, поглядывая на Флора Федоровича: вроде бы знакомый.
— Сколько революция потребует. В общем и целом дня три, а там смену пришлем, или каппелевцы сопли утрут и смотаются.
— Тогда всем свобода! — говорит кто-то из-за спин.
По тумбе стола процарапана изощренная матерщина: достается Каппелю и какой-то Зинке — «изменщице» и «рябой змеи-ще». Пониже старательно прокорябаны бабьи прелести — даже чернила не затерли. Сбоку еще прицарапаны два слова — «дура» и «стерва».
«Зинкой, поди, вдохновлялись», — подумал Флор Федорович, поскольку в надписях и рисунках чувствовались разные руки. И налился вдруг обидой и раздражением.
В комнатах неприютно, зябко. Стоят, ходят, переговариваются, чадят цигарками разные личности в шинелях, полушубках, пальто. Каменные плиты пола заплеваны, затоптаны окурками, в мутных следках растаявшего снега — от этого воздух гниловато-сырой. А мокрый полушубок соседа и вовсе шибает псиной, сам дядя зарос седоватой щетиной до глазных впадин. Попробуй угляди, каков лицом. Разве что нос — важно торчит: красный и по бокам в простудных лишаях.
— Так не сыпанут? — спрашивает товарищ Волчецкий.
— Ляг с нами и проверь… Почем знать? Сам не побегу… набегался.
— Вот ты и ложись с кольтом.
— Ты мне еще кольт определи, понял?..
— Не серчай, Кречетов, не могу. Сам знаешь: каппелевцы. Не только вы в заслоне…
За столом — иссиня-бледный губастый человек в расстегнутом затертом пальто и беличьей шапке-треухе. На отвороте пальто — красный бант. Это и есть уполномоченный ревкома товарищ Волчецкий — правая рука Флякова, политкаторжанин, анархист-синдикалист. Случился у него с Флором спор о князе Петре Кропоткине. Когда же… дырявая память…
Булькающе, на задых кашляет сосед в сыром полушубке. Он все возится у плеча справа. Федорович отступает, дает ему место. Сосед трет глаза, при этом задевает щетину, и она трещит громко, непривычно. Сосед бормочет, ни к кому не обращаясь:
— Не заразный я. После тифа. Ослаб…
У Флора Федоровича требование на 60 винтовок — свой будет, эсеровский Отряд. За командира — бывший прапорщик Матвеев, из инженеров. Уже десятый отряд сбил Федорович — сушит его ненависть к каппелевцам. Сколько товарищей на их совести! И не уймутся, звери!..
Не привык эсеровский вождь ждать, переминается, зыркает недобро; однако терпит, не называет себя.
— А харчи? — спрашивает солдат, что у стола перед товарищем Волчецким.
Солдат в годах, за сорок — это без натяжки. И видать, в почтении к себе. И служба не выбила: повадка степенная, разворот головы неторопливый. Таких жены и в постели называют по имени-отчеству («Вы уж, Архип Северьяныч, не шибко мои цацы щупайте. С ночи так и зудят, треклятые. Бога побойтесь: ни дня не пропустите. Да нет, нет… да не балуйте… Ой, чтой-то?! Так хоть бы обнял, приласкал, а то сразу… Ой, миленький! Да что же ты?! Родненький мой! Ох ты, Боже мой! Ой, ой!..»).