Гибель адмирала — страница 87 из 158

Янсон ему руку жмет. Нехорошая у Янсона рука — влажная, липка, кабы не тиф…

— A-а!.. Ленин!!

Грубо налегает ветер. Тащит по светловатому ночному небу белые оглаженно-пушистые облака. Очень белые облака даже в разливе лунного света.

Флор распахнул дверь — и ветер ровно каленым железом налег. Остановился: «Красота-то!»

Улицу осветляла пороша.

И делов-то: снежок присыпал. Молодой лежит, нетоптаный, доверчивый, светлый… А радостно на душе!

А сам и не приметил, рука скользнула на крышку кобуры, отомкнула; взял за рукоять маузер, вынул и сунул за обшлаг полушубка. Само получилось, даже в сознание это не пустил… По ночи только так и можно…

«28 голов скатывалось в корзину ежедневно…

Да что ж тут рассуждать и спорить — большевики приняли эту программу. Это их путь! Какой же я дурак! Они решили истреблением людей внедрить свою веру! Как же я этого не понимал?! Они же приняли Робеспьера не для усмирения главарей бунта и врагов свободы, а для всего народа. Они рубят не 28 голов в сутки, а тысячи, тысячи… И голод им тоже в подмогу. И я, Флор Федорович, буду палачом народа?! Я погоню народ в тюрьмы, на побои и насилия, под залпы карателей? Ведь у них так за Уралом. Я же это знаю. Я, кто выше жизни и своего счастья ставит справедливость, человеколюбие, равенство, — палач?! Я — палач?!»

Еще одно прозрение.

— Да, жду его к трем — и действую! — не кричит, а хрипит в трубку председателя губчека. — Не беспокойтесь, товарищ Ширя-мов, уложимся до света. Будешь у аппарата?.. Не беспокойся, не подведем. Выпишем адмиралу пропуск!..

Под контролем держит ревком исполнение постановления номер двадцать семь. Исторический документ. Уже завтра весь мир о нем прознает — это уж точно.

К трем часам пополуночи должен подъехать Иван Бурсак — это распоряжение Ширямова. Бурсак 17 января сменил эсера Каш-кадамова на посту коменданта Иркутска. И еще распорядился Ширямов, чтобы комендант тюрьмы тоже поприсутствовал на казни.

Каждый час лично сам подымается к камере председатель губчека. А как же, глаз нужен. Должен он оправдать доверие ревкома и всего трудового народа. Здесь, в Иркутске, он справится со своим долгом не хужее, чем Белобородов в Екатеринбурге. Вторая после Николая фигура контрреволюции будет сметена с дороги новой России. И он, Семен Чудновский, русский рабочий, поставит последнюю точку.

Председатель губчека предупредил охрану у ворот: примут автомобиль с Бурсаком — еще на подъезде три раза коротко мигнет фарами и даст длинный гудок (Чудновский сказал «клаксон»). Для верности оставил в тюремной конторе Мосина.

Завтра о нем, Чудновском, узнает Ленин!

Вот-вот выскользнет кончик нити из клубка жизни Александра Васильевича — и разрушат пули тело. Кулем осядет — и уже ни желаний, ни страстей, ни обид, ни горя. Мундир, шинель и в клочья издырявленное тело.

Пули из трехлинеек дробят, мозжат кости. Удар такой силы — обычно отбрасывает человека. А метить будут в живот, сердце и голову.

Только бумага сохранит рассказ о нем — сцепление бездушных слов, чаще лживых или пустых (или просто гнуснолюбопытствующих).

А пока жив тот, кого называют Александром Васильевичем Колчаком, адмиралом Российского флота, бывшим Верховным Правителем России и высшим носителем белой идеи.

…Ни от чего не отказываюсь. Умру с тем, за что боролся.

Александр Васильевич останавливается напротив лежанки и вдруг с пронизывающей скорбью произносит вслух (охранники за дверью даже загромыхали прикладами и загалдели):

— Никогда тебя, адмирал, не накроют андреевским флагом. Гнить тебе отбросом в родной земле.

И оглянулся — из дверного проема глазели сразу трое: папахи, полушубки, Синели, винтовки, белые лица (без глаз и носа — потому что против света). Несильный электрический свет за их спинами показался Александру Васильевичу нестерпимо ярким. Он даже прикрыл глаза ладонью. Как же они надоели.

Все спят. Дети за занавеской, Стеша — за спиной. Федорович пристроился у стола, макает в «непроливашку» перышко и пишет:

«Какой социализм? Да неравенство людей установлено природой. Все люди от рождения разные. Уравнения способностей, страсти к труду, предприимчивости, всех прочих качеств быть не может. Люди могут быть равны только перед законом…»

Спешит перо, царапает, цепляет бумагу.

Федорович внезапно встал. Оглянулся с тревогой: не побудил ли кого. Привык один, волком…

Подошел к окну. Луна светит. Мороз заплел окно узорами. Лунно-светло за ними. Далеко видать.

Вот и вышла луна. Высветит стрелкам железного адмирала. Густо льет свет. Не ошибутся, возьмут цель. Ляжет верховная белая власть.

Льет, льет свет. Мерцают снега, лед на удулах Ангары, сотни стекол в окнах домов, и с ними — еще одно: за мохнатыми белыми прутьями…

Председатель губчека взобрался на подушки стула (они горкой на стуле), без подушек несподручно — аж в подбородок стол.

21 в списке… и Черепанов тут же. Вчера поименно докладывал о каждом на заседании ревкома: уточняли список. На Черепанова свой счет у Семена Григорьевича.

Расстрел не задача. Всех нужно отконвоировать к проруби — и чтоб ни следа, под лед золотопогонников.

А забот! И ни одна не ждет. В разрыв жизнь, мать твою!

Товарищ Чудновский ухмыляется на дверь: все тот же, дружинник из Перми присочинил же ругательство: «А ну тебя в японо-матерь!» И на тебе: уж вся тюрьма, точнее, охрана, чешет таким манером. И вспомнил фамилию: Ходарев! Да завзятый балагур! Где он, там и смех. Истории, похабные и веселые, так и сыпятся. Солдат аж с 1914 г. — седьмой год под ружьем. От Колчака ушел два месяца назад. Мудрый мужик…

По Ильичу это, все верно: с массами жить, у масс учиться, знать и понимать нужды масс.

Занимается председатель губчека делами, а сам ловит ухом выстрелы: щупает Войцеховский окраины. Кабы не полыхнул навстречу мятеж. Самое время для подполья. Но не должно этого быть! Ведь поработали с Косухиным, почистили гнезда.

В эту зиму свирепых метелей и стуж узоры особенно затейливо покрыли окна. Всю жизнь удивляет и радует Семена Григорьевича данное явление природы: спрыгнет с подушек, подойдет к окну — и любуется.

От стекол веет холодом. Подумал о каппелевцах: как не перемерзли; что ни день — тридцать, а ночами — и все сорок, а то и круче. Ну шарашит! А ведь живы, сучьи морды, и обкладывают город. От одного имени «каппелевец» шерсть на Чудновском встала дыбом, аж весь винтом закрутился. Хрустнул пальцами. Мать их!..

Казнить контру взялись на третий день перехода власти к ревкому. У эсеров на это оказалась кишка тонка. Поначалу стреляли и в тюрьме, и на Ангаре.

Вернулся солдат, принялся разливать кипяток по кружкам. То махрой, то кипятком взбадривают себя, спать некогда. Собой комендант тюрьмы неказист, но Семену Григорьевичу все высокие кажутся уже красавцами. А солдат в спине, у лопаток, ровно надломленный, и — мослы под гимнастеркой. Шея длинная, в шрамиках-узелках от чиряков. Не в пример он своему заместителю — Яшке Громову. Тот — телесно-рослый, чистый, ясноглазый: добрых кровей парень. И глаз хозяйский — все углядит; даром что всего двадцать два. И самое первое — надежный. Взять его надо к себе…

А солдат?.. Да при такой хилости подпорки нужны, чем и как он там тешил девок (любит солдат в минутку досуга порассказать о своих похождениях да шашнях)? А может, газом его на германской притравили? Вот с Правителем управлюсь и поспрошаю. Паек надо организовать, сохнет мужик.

Тюрьму эту назубок представляет товарищ Семен. После отсидки, можно сказать, свой дом. А не чаял не гадал вырваться. Черепанов не цацкался…

К тому времени слыхал председатель губчека немало геройского о Белобородове, а вот о Патушеве — ни словечка. Впрочем, что за птица — царев брат! Пронесся слушок о гибели, а что, как… Да тут кажинный день по России слезы и кровь! А уж там об Андронике или там синодальной комиссии и вспоминать нечего: кто о ней мог знать, окромя Мундыча или патриарха Тихона, бревно под ноги долгогривому паразиту!..

Роется председатель губчека в бумагах Колчака: нужды нет, а уж времени — и подавно, однако интересно. О таких тут персонах, событиях. Да, большое дело для сыска и следствия письма, личные записи…

Днем охранник передал записку на обрывке газеты:

«Я ни о чем не жалею. Твоя навеки — Анна».

И это было хуже правды немедленной смерти. С этого мгновения Александр Васильевич и вовсе потерял покой. Как смел принять эту жертву!..

Весь день носит по каменной тропочке ее слова. Ее шепотом, ее губами складывает у себя в памяти.

Иногда Александр Васильевич сбивается с шага, семенит незряче, медленно, как бы на ощупь. Здесь все называют ее «княжной». А ведь она урожденная Сафонова — дочь директора Московской консерватории Василия Ильича Сафонова, известного всей культурной России. Тут княжеством и не пахнет. Это от мужа, которого бросила ради него. Но он, я знаю это точно, не князь. Тимирев — очень уж татаристо, совсем как Колчак. И засмеялся.

Татарские мирзы переходили в российское княжество не только после захирения монголо-татарского ига, но еще и в XVIII веке! Взять хотя бы первое распоряжение князя Потемкина Таврического при захвате татарских земель на юге:

— обеспечить населению свободу веры;

— мечети не трогать;

— предоставить татарскому дворянству права дворянства русского;

— кто пожелает уйти в турецкие земли — не препятствовать, снабдить пропускными свидетельствами и деньгами на дорогу.

Методы Потемкина теперь — это даже не мечта… невозможная, немыслимая ныне терпимость. Далековато мы продвинулись в XX веке. Проснулся народ-исполин…

Как спасти Анну, как?!

В тюрьмах председатель губчека слыл одним из самых мужественных и терпеливых — ничто не могло поколебать его убеждений. На побеги ходил бесстрашно, под пули стрелков. Свобода для народа — вот его убеждения, ничего другого о мире и знать не хочет. Что это за мир, искалеченный капиталистическими отношениями? Править ему кости — и займутся этим большевики. Свободу понимал, как подчинение всех партий, а партии — Центральному Комитету, а всех (в том числе и Центрального Комитета) — вождям партии, прежде всего Ленину. Нет главнее его. Свято уверовал товарищ Чудновский, что нет и не будет другой правды, как только ленинской.