Помешать всему этому ужасу я никак не мог. Так было принято, таковы были обычаи, и запретить погребать Блуда вместе с его домашними было бы с моей стороны явным неуважением к покойному.
Тела убитых были также обряжены в лучшие, самые дорогие одежды. На женщинах — шитые золотой нитью наряды, привезенные из Византии, украшенные жемчугом кокошники дивной красоты. Тяжелые серьги из золота и серебра, мониста, бусы скрывали черные следы пальцев жестоких рук жрецов, которые душили несчастных прошлой ночью…
Трупы были сложены в две волокуши, на которых их и привезли из дома Блуда, где они жили и который стал их домом смерти. В соседних, стоявших рядом волокушах было привезено все необходимое для тризны.
Зажигать погребальный костер должен был самый старший из присутствующих. Старше князя киевского тут никого не было, так что именно мне торжествующий и исполненный важности от собственной миссии Жеривол вручил горящий факел.
Держа факел перед собой, я шагнул вперед и поднес пламя к сухим веткам, лежавшим с краю. Они занялись, затрещали, а затем огонек пополз вверх, и вскоре костер разгорелся.
Отступив назад, чтобы не опалило огнем, я услышал, как Жеривол пронзительным голосом закричал хвалу богам. Он просил Перуна, Чернобога, Мокошь и всех остальных не заграждать умершему боярину путь в край изобилия и богатства, куда он теперь направляется.
Вслед за Жериволом закричали остальные жрецы. Каждый из них громко перечислял заслуги покойного, восхвалял его, как бы представляя богам этого человека, рекомендуя его.
Когда костер разгорелся на славу и огненные языки стали лизать тело Блуда, жрецы подтащили волокуши и принялись кидать в огонь трупы задушенных блудовых домочадцев. Теперь жрецы уже не кричали, стояла тишина, нарушаемая только ревом пламени, все сильнее раздуваемого налетевшим с Днепра свежим ветром.
Каждое тело вынимали из волокуши и громко называли по имени. Затем брали за руки, за ноги и, раскачав, кидали в пылающий костер.
— Малуша, любимая жена боярина Блуда! — кричали жрецы, раскачивая тело, обряженное в дорогие сверкающие наряды.
— Лупята, постельничий боярина Блуда! — и следующее тело летело в огонь.
Все эти люди еще вчера были живыми, они надеялись на чудо — на то, что страшная участь минует их. Но кто же мог надеяться на жалость, если речь шла о древних обычаях, о заветах седой старины? В особенности если обычаями и седой стариной заправлял Жеривол с подручными жрецами?
«Интересно, они изнасиловали женщин перед тем, как задушить?» — вдруг пришла мне в голову совершенно несвоевременная мысль.
Мысль эту я тотчас попытался отогнать, но она упорно возвращалась, как только я видел масленисто блестевшие от пота накачанные торсы жрецов, их выражения лиц — смесь благоговения и сладострастия.
А впрочем, какая мне разница? Что думать о той вакханалии, том несказанном ужасе, который царил прошлой ночью в доме умершего боярина? В доме, где оставались лишь запертые обреченные жертвы и их убийцы, знавшие заранее о своей безнаказанности?
Да что там безнаказанности: жрецы ведь были убеждены в том, что творят священное дело, исполняют старинные обычаи, угождают богам.
Послышался сильный запах горящей человеческой плоти — все трупы уже находились в огне. Некоторые тела от сильного жара зашевелились — мышцы стали непроизвольно сокращаться.
Тело молоденькой наложницы Блуда, которую бросили в огонь последней, вдруг дернулось и резко село. Голова в обгоревшем кокошнике, лицо с выгоревшими глазницами — девушка будто собралась встать и идти на нас прямо из пылающего костра.
Горящие дрова рухнули, рассыпавшись снопами искр. Столпившиеся вокруг люди отступили. Я отвернулся. В конце концов, если князь и обязан присутствовать при чем-то, то вовсе не обязан смотреть до конца.
Я смотрел на Днепр, который далеко внизу нес свои воды на юг, и думал о том, как вскоре мне предстоит плыть туда же — на Корсунь-Херсонес. Как удачно все сложилось: один к одному, словно в пазле. Сначала Тюштя сообщил, что мне предстоит взять Корсунь и крестить Русь, а потом как будто специально появился Канателень с известием о том, что Любава жива. Жива и ждет меня, потому что иначе зачем было бы ей просить финского парня найти меня в Киеве…
Жаль, что рядом со мной больше нет Блуда — без него будет трудновато. Легко сказать — крестить Русь. Попробуй сделай это — и будешь иметь дело вот с теми людьми. Оглянись и посмотри на них, Владимир. Взгляни, как радостно и с готовностью они служат старинным языческим богам. Посмотри на то, как спокойно и с чувством важности совершаемого приносят они человеческие жертвы. На их образ жизни, на грабежи и насилие любого сильного над любым слабым, которым буквально пропитана здешняя жизнь.
А представь себе, как ты придешь к этим людям и скажешь им, что отныне они будут христианами. Да они разорвут тебя на месте! Разорвут и будут считать, что очень правильно сделали. Потому что ты тем самым нарушишь их жизнь, построенную по старинным обычаям, по заветам отцов. Ты будешь изменником и предателем родины!
Впрочем, другого пути у меня все равно не было. Я заброшен в этот мир самым бесцеремонным образом, и теперь уже совершенно ясно, в чем мое предназначение. А раз так — нужно действовать, идти вперед. Что за сила меня привела сюда, я не знал, но если она сделала это, то пусть позаботится и о том, чтобы я справился с возложенной на меня миссией.
Когда костер догорел, на что потребовалось часа полтора, жрецы разровняли пепелище, раскидали головешки в стороны, а кости скелетов и треснувшие от жара черепа сгребли в одну кучу посередине. Вокруг этой груды останков и должна была совершаться тризна.
Из волокуш выгрузили привезенную снедь — копченое мясо, копченую и жареную рыбу, вареные овощи. Выгрузили также деревянные жбаны с темным пивом, густым хмельным медом и кувшины с греческим вином.
Из здешних напитков мне нравилось только вино — импортный продукт. Мед был слишком сладким и напоминал по вкусу дешевый портвейн, а пить пиво, пусть даже самое хорошее и натуральное, — верный путь к простатиту. Простатит и в двадцать первом веке — крайне неприятная штука, а в десятом от этого заболевания полезешь на ближайшее дерево, да поздно будет…
Правда, особенно задумываться о здоровье в десятом веке вообще не приходилось. Имелось слишком много факторов, явно и сильно вредящих здоровью, с которыми просто ничего нельзя было поделать. Взять одни только красители для одежды. Человек двадцать первого века, поносивший такую одежду, помер бы от отравления и аллергии. Это уж не говоря о свинцовой посуде…
Перед началом священнодействия все по очереди подошли к куче сгоревших человеческих останков, и каждый, взяв в руку горсть пепла и золы, вымазал себе лицо. Некоторые мазали старательно, так что лица стали совсем черными, а другие лишь проводили пальцами по лицу сверху вниз. Вымазать себе лицо пеплом покойного означало выразить скорбь по нему.
Тризна началась с молитвы богам. Жеривол снова оказался в центре внимания. На этот раз он красной охрой раскрасил свое лицо. Багровые полосы шли от носа вниз по углам рта, и вместе с насупленными бровями лицо верховного жреца напоминало зловещую маску.
Жеривол нараспев рассказывал о жизни, прожитой умершим боярином, в особенности напирая на то, как Блуд чтил богов и старался услужить им. Слушали жреца уже не очень внимательно, потому что проголодавшиеся люди смотрели на пищу и питье. Холод отступил — мы расположились фактически на месте костровища, так что от разогретой земли поднимался теплый воздух.
На тризне полагалось много есть и пить, так что съестного тут было в изобилии. Память покойного нужно почтить неумеренными возлияниями и обжорством. Мне вспомнился сохранившийся обычай поминовения усопшего на кладбище, благополучно доживший до двадцать первого столетия.
Когда я был маленьким, мы с мамой ходили на могилку бабушки с дедушкой, и когда попадали на воскресный день поминовения усопших, я всегда замечал группы людей, которые выпивали и закусывали на могилах родственников. Языческое слово «тризна» не сохранилось, но обычай пить и есть на могиле сохранился, пройдя века.
Гости, справлявшие тризну, скоро сильно опьянели. Многие запели песни, посвященные умершим. Пели их хором, взявшись за руки и раскачиваясь взад-вперед. Я смотрел на измазанные черным пеплом лица дружинников и бояр, на красную охру, украшавшую физиономию Жеривола, и старался как мог подбодрить себя — зрелище было устрашающим.
Песни на тризне были веселые. В них говорилось о том, что Блуд славно пожил, был храбрым и удачливым. Говорилось о том, что он убил много врагов и оплодотворил много женщин, и из чресл его вышло множество будущих воинов, каждый из которых прославит имя Блуда. А еще о том, что теперь боги будут увеселять умершего боярина, и он получит в будущей жизни еще больше хмельного меда и женщин…
Я успел хорошо узнать Блуда и сильно сомневался в том, что обилие выпивки и возможность менять женщин как перчатки могла бы его сильно заинтересовать. Блуд намного опередил свое время, оттого мне и было так тяжело и тревожно остаться без него.
Когда тризна закончилась и ветер разнес над Днепром пепел, оставшийся от тел Блуда и других сожженных на погребальном костре, я отправился в терем, сопровождаемый толпой сильно подгулявших дружинников. Путь нам освещали факелами, однако слуги тоже сильно напились и постоянно роняли факелы на землю.
— А что делать с тем, с оставшимся? — спросил у меня Немига, когда я остался у себя на втором этаже один. Сославшись на усталость и опьянение, я отказался участвовать в выборе себе женщины на ночь, так что мне предстояло побыть в одиночестве. Хотелось обдумать свои будущие действия, хотя голова была дурная — вместе со всеми я выпил немало, уклониться было немыслимо.
— С кем? — тупо переспросил я, решив, что Немига тоже пьян и заговаривается.
— Ну, с третьим пленником, — пояснил тот. — Рогнеду ты взял себе в наложницы. Беглого раба ты отпустил и отправил жить к воеводе. А что делать с третьим? Он ждет своей участи.