— Мне по пути с тобой, — сказал капитан. — Я в порт.
Неподалеку от вокзала остановились.
— Пожелайте мне что-нибудь на дорогу, — попросил Павел. — Ни пуха, ни пера или еще что-нибудь.
— Не знаю — что пожелать? Живи по совести, вот и все. Человек человеку должен светить. Всем светить. И все — ему.
Он вздохнул:
— И пиши нам. Почаще. Хорошо?
— Конечно.
— Все-таки не забывай нас, Павел. Особенно, коли трудно будет. И разговор не забудь.
— Спасибо, Прокофий Ильич. Такое не забывают.
Позади остались леса и болота Карелии, промелькнул за окнами вагона окраинный Ленинград, наконец пошли подмосковные дачи.
Пассажиры стали укладывать вещи. Павел не торопился: долго ли привести в порядок чемодан и накинуть на плечи шинель?
Он нащупал в кармане гимнастерки большой блокнот и достал его.
Между страницами записной книжки поблескивала глянцем семейная фотография Ивановых. Павел выпросил ее у Прокофия Ильича, отдав взамен свою карточку годичной давности.
На снимке, сделанном накануне войны, Прокофий Ильич был еще совсем не старый, а Гриша красовался в военной форме с треугольниками в петлицах. Татьяна Петровна выглядела молоденькой и красивой и держала на коленях крошечную Люсю.
«Славная семья, — подумал Павел. — Случайные люди, а вот — привык. Скучаю даже».
Поезд остановился. Абатурин сошел на перрон и, выбравшись из толчеи, широко зашагал по Комсомольской площади. На другом ее конце поднялся в здание Казанского вокзала и в воинских кассах без особого труда взял билет в плацкартный вагон.
Поезд на Магнитку уходил через три часа, и Павел решил проехать в город: что-нибудь купить матери и бабушке. Денег у него было немного и, значит, устраивал почти любой промтоварный магазин.
В метро ему посоветовали сойти все-таки в центре.
На площади Дзержинского огромные людские толпы потащили его с собой. Вместе со всеми он перебегал улицу под носом у скученной и тоже нетерпеливой толпы автомобилей и троллейбусов, бежал по тротуару и пришел в себя, только увидев вывеску магазина «Подарки», Купил матери вышитую наволочку для подушки, а бабушке — красивую чайную чашку и, смущенно улыбнувшись миловидной продавщице, пошел обратно.
Шагая по небольшому переулку, увидел надпись над дверью «Почта, телеграф» и вспомнил: надо сообщить маме о приезде.
Заполнил бланк телеграммы, отдал ее в окошечко и внезапно попросил:
— Дайте еще один, пожалуйста.
Протягивая телеграмму с мурманским адресом, доверительно сообщил девушке:
— Та, первая — маме, а эта — тоже родным.
— Порядочек, — равнодушно откликнулась телеграфистка. — Следующий!
На вокзале Павел взял чемодан из камеры хранения, сложил в него подарки и, не торопясь, пошел на перрон.
К составу Москва — Магнитогорск уже подцепили локомотив. Шла посадка.
Молоденькая, невысокого росточка проводница проверяла у пассажиров билеты. У нее было круглое детское лицо, и к нему очень не шло выражение мрачной суровости, застывшее в ее серых глазах. Она даже иногда покрикивала на пассажиров, засунувших невесть куда свои билеты в самый последний момент.
Павел положил чемодан на верхнюю полку и, решив покурить, вышел из вагона.
На перроне парами и группами стоял народ. Было ясно видно, кто уезжает в командировку, а кто — надолго, а кто, возможно, прощается навсегда.
Очень заметны на вокзале людские радости и горе. Здесь все на виду: и слезы, и смех, и последние поцелуи. Может, самые последние.
Вернувшись в вагон, Павел подошел к окну. Ему не хотелось мешать соседям, готовившим свои места для дальней дороги.
Внезапно вагон мягко стронулся с места, и лотошницы на перроне поплыли влево. Вскоре перрон кончился, и поезд, выбираясь из сплетения стрелочных улиц и набирая скорость, помчался по пригороду.
За Раменским Павел кинул шинель на полку, положил чемоданчик под голову и мгновенно заснул.
Ему снилось, что он скачет на коне, а отец кричит вдогонку: «А ну, казак, пробежись наметом!». Пашка стучит босыми ногами в ребра конька, и тот чертом улепетывает в степь.
Топ-так, топ-так — дробят копыта.
Павел открыл глаза и прислушался. Топ-так, топ-так — отсчитывал вагон стыки рельсов.
Абатурин спустился с полки и виновато взглянул на соседей. Был уверен, что над ним посмеиваются. Еще бы: не успел влезть в вагон — и отоспался!
Вышел в тамбур, закурил, попытался расческой навести порядок в коротких льняных волосах.
На третьи сутки он будет дома, погостит немного у мамы и отправится в Магнитку. Как сложится жизнь? В сущности, он только начинает ее. Надо устраиваться на работу, обзаводиться жильем, да и с девушками быть посмелее. Не век ходить холостым.
Вспомнил большой холодный остров, на котором отслужил всю действительную. Остров, где странно соседствовали болота и скалы, казалось, был отгорожен от мира не сотней миль моря, а безбрежьем воды и неба, не подвластным человеку. Чайки непрерывно стонали у скал, доводя жалобным плачем людей до исступления.
— Сам чорт спиткне́ться, — озлобясь, говорил старшина Гарбуз, добродушный немолодой дядечка. — Орут, як скаже́нные.
— Жрать хотят, — объяснял ему писарь Агашин, щеголеватый красивый сержант. — Затем и орут.
На все четыре ветра от острова лежало свинцово-зеленое неоглядное море. Оно непрерывно таранило береговые скалы, перетирало гальку, ни на минуту не затихая и не успокаиваясь.
Но если от птичьего гвалта и нытья волн можно было спастись, заткнув уши, то комары были настоящим бедствием острова. Голодные и озлобленные зверюги, они густо гудели в воздухе, и лишь сильный ветер загонял их в траву и кусты. Как только воздух снова становился спокойным, они тучей натекали на людей.
— Як упыри кров з людей пьють, — ругался старшина.
Он подставлял Павлу красную опухшую шею, и тот выливал на нее немного бензина из канистры.
— Разотри, — советовал кто-нибудь из солдат старшине. — Может, они, гады, подавятся.
Сержанта Агашина комары язвили, как всех. Но Агашин обожал рассуждения, и это помогало ему выдерживать тиранию насекомых.
— Как комару не лопать тебя в три глотки, — философствовал он, — ежели лето здесь — плюнул, и все под плевком поместилось. Так вот, пока тепло, он и питается, нагуливает жир. Ну, легче теперь тебе, Гарбуз?
— Ду́же до́бре, — страдальчески кривил рот старшина, хлопая себя волосатой лапой по шее. — Чорт зна що!
Служба на острове была трудна и однообразна. Учебные тревоги, несение караульной службы, строительство сменяли друг друга без всяких отклонений от расписания.
Понятия «увольнительная» на острове не было. До Большой земли на лодочке не доедешь, и солдаты, свободные от службы, волновали себе душу, ловя треску на поддев или охотясь на ча́ек для пера.
Обо всем этом — и о службе, и о рыбалке, о иных незначительных происшествиях в гарнизоне — было сто раз говорено и переговорено, — и лишь железная воля ума, лишь сознание долга спасали солдат от хандры.
Однако среди надоевших разговоров и скучных тем была одна, которая никогда не утрачивала привлекательности для островитян. Тема о Большой земле, о женщине.
На этом куске земли, зашвырнутом в океан, не было ни одной женщины. Даже у медиков. В кухне, у пишущих машинок — всюду, где обычно заняты девушки, здесь действовали стриженые большерукие парни в зеленых гимнастерках, молчаливые, исполнительные, не знавшие слов «усталость», «не хочу», «не умею».
Абатурин любил этих отменных работяг, с юношеским почтением относился к офицерам. У большинства офицеров были разноцветные планочки за войну, и Абатурину казалось неприличным жаловаться на судьбу этим пожилым людям, прошедшим огонь, воду и медные трубы фронтов.
О женщине говорили мало, но все понимали: она была одной из главных прелестей того, Большого мира, о котором они не уставали толковать по вечерам в узких дружеских кучках.
Собственно, рассуждали о женщинах семейные люди, а молодежь или молчала или смущенно поддакивала старшим.
— Пога́но, — широко разводил волосатые руки стар шина. И объяснял, что ему никак не миновать скандала дома и что его обязательно прогонит жена.
— Отчего это? — щурил черные глаза Агашин. — Или обессилел ты очень на государственной службе, Гарбуз?
Старшина отмахивался от него, как от комара, качал головой:
— Отвыкли ж мы друг от друга, хлопчик!
— Привыкнешь, — успокаивал Агашин. — Она у тебя там, чай, не все позабыла.
— Ото́ дурень, — добродушно усмехался старшина. — Тоби́ бы все, як мухе, рану бередить. Дыви́сь, яка́ га́рна…
И он в десятый раз доставал огромный бумажник и показывал Агашину фотографию. На снимке была изображена худенькая женщина с лукавыми глазами и задорно вздернутым носиком.
— Ну?!
— Что «ну?!» — зубоскалил Агашин. — Не жена, а крапива. Видно же!
Но вывести старшину из равновесия было невозможно. Он прятал карточку и, улыбаясь, сообщал Агашину:
— Як чолови́к жи́нку лю́быть, то й лиха́ жинка доброю бу́де.
— Да нет, я — что? — посмеивался сержант. — Она у тебя ничего, задор баба.
— Вин уку́сыть и меду дасть, — ворчал Гарбуз.
Абатурин никогда не вступал в эти разговоры. Нет, он не постеснялся бы поспорить со старшиной или с сержантом, если бы у него был хоть какой-нибудь опыт в деле, о котором шла речь. И все-таки Абатурин с удовольствием слушал перепалку Гарбуза и Агашина даже тогда, когда считал сержанта неправым. Молчаливо поглядывая на старших, женатых товарищей, он втайне складывал себе облик той девушки, с которой когда-нибудь свяжет жизнь.
Старшина понимал это — и потому считал своим долгом преподать Абатурину ряд безусловных истин.
— Сватай ту, яку сам хочеш, а не ту, яка за тебе йде, — поучал он Павла. — Не шука́й красоты, а шукай доброты, хлопець.
Иногда к ним подсаживался молоденький офицер Николай Павлович Оленин, слушал их разговоры, пылко вступал в беседу.