Лицо Мирталы вдруг изменилось. Из нетерпеливой, умоляющей она стала пристыженной. Она закрыла лицо ладонью.
— Нет. Ионафан, нет… Не отпускай меня, Ионафан! Я останусь подле тебя, не отпускай меня!
Теперь она сама схватила его за руку, но он оттолкнул ее от себя, и в ту же минуту послышалось звяканье стали. Нож Ионафана, при его порывистом движении, выскользнул и упал к ногам Мирталы. Она отскочила и, дрожа, со смертельным ужасом во взгляде смотрела на него. Ионафан не поднимал его с пола. Взгляд его, острый и сверкающий, как острие его ножа, впивался в бледное лицо девушки. В эту минуту на лестнице показался Менохим. Увидав нож, который Ионафан медленно поднимал с пола, он вздрогнул и остановился. И по его лицу также промелькнул страх. Ионафан встал и, опершись спиной о стену, сказал:
— Юст говорил мне, отец, что сами язычники порицают бесстыдство Береники. Почему же между вами не нашлось никого, кто бы смелым словом попытался воспрепятствовать соблазну, отравляющему души наших женщин? Многие из израильских девиц пожелают пойти по следам Береники!..
Снизу несколько женских голосов звали Мирталу. Девушка быстро сбежала с лестницы и у дверей попала в объятия девушек, которые хотели увести с собой.
— Мать запретила нам возвращаться без тебя, потому что ты всегда остаешься утехой глаз ее и она не может обойтись долго без своей любимицы! — показывая белоснежные зубы, говорила рыжеволосая Лия, младшая из дочерей Сары.
Самая старшая из сестер, высокая, в желтом платье и богатом поясе, стройная Рахиль, погладила огненные волосы девушки и сказала:
— С той поры, как твой нареченный вернулся в ваш дом, ты стала задумчивой и молчаливой, Миртала. Ты верно, думаешь о том, каким счастьем наделил тебя Господь, делая тебя избранницей великого мужа!
— Отец мой старый Аарон, который вместе с тобой сидел в Авентинском портике, пришел сегодня в дом Сары чтобы вместе с Симеоном отправиться в священное собрание. Он также жаждет увидеть тебя, потому что ты всегда была жемчужиной для его глаз там, где вас обоих постоянно окружали одни чужие люди, — говорила сухощавая, бедно одетая девушка с бледным, исхудалым лицом и грустным взглядом больших вдумчивых глаз.
Миртала, которая, казалось, не слышала других своих приятельниц, закинула руку на шею робкой Ели, дочери старого Аарона, и поцеловала ее. Она всегда была ей милее всех остальных подруг, может быть, потому, что подобно ей умела импровизировать узоры для вышивки. Средняя дочка Сары, маленькая, живая, огненная Мириам, нетерпеливо стучала о землю своими сандалиями.
— Не думаете ли вы, — сказала она, — провести целый вечер у дверей Менохима? Вместо того, чтобы целоваться, взгляни на небо, Миртала! Прежде чем мы дойдем до дома наших родителей, солнце совсем зайдет.
Обнимающая шею подруги рука Мирталы внезапно соскользнула. Она посмотрела на небо, которое действительно уже начало облачаться прозрачным покровом сумрака. Из-за темных садов Цезаря выплывал белый рог полумесяца. Окидывая тревожными глазами лица подруг, она сказала быстрым, прерывающимся голосом:
— Идите в дом вашей матери… Я приду туда… Теперь мне надо идти…
Она сделала такое движение, точно не уйти, а убежать от них хотела, но вдруг, вся дрожа, с выражением неизъяснимой муки на лице, она остановилась и обеими руками уцепилась за шею Ели и проговорила:
— Я иду с вами… ведите меня…
Не обращая внимания на перемены, происходящие в ее словах, движениях, выражении лица, занятые сегодняшним торжеством, девушки повели ее к дому Сары.
У порога дома Сары Миртала остановилась и посмотрела в ту сторону, где за низкими, плоскими крышами предместья, высоко-высоко, словно под самым сводом серого неба, верхушка арки Германика еще пылала в последних отблесках солнца. Не обращая внимания ни на подруг, ни на других людей, которые были на улице, Миртала в отчаянной тоске протянула руку к этой одиноко пылающей среди темнеющего пространства полоске, и ее увлек за собой поток людей, спешащих к высоко возвышающемуся над другими дому молитвы.
Это было здание не только высокое, но и богато украшенное. Двери его, широкие, обитые красной коринфской медью, были раскрыты настежь. Обширная, освещенная множеством лампад, внутренняя зала сверкала незапятнанной белизной стен и потолка, среди которой блестели позолоченные перила, отделяющие ту часть храма, в которой сидели мужчины, от той, которую должны были заполнить женщины. У одной из стен возвышался алтарь, обрамленный золочеными колоннами, о которые опирались две доски, исписанные кривыми буквами, посреди которых пурпуровая завеса заслоняла полукруглое отверстие ниши, украшенное венками из высохших кедровых и оливковых ветвей. Золотые очертания букв, написанные на досках из белоснежного, прозрачного фенгита, были десятью Синайскими заповедями; в нише за пурпуровой завесой покоилась книга Израиля; увядшие ветви, увенчивающие отверстие ниши, были сорваны с кедров, которыми была покрыта гора Ливан, и с оливковых деревьев, венчающих Сион. Давно привезенные сюда, они увяли и иссохли, но их не снимали до тех пор, пока их нельзя было заменить свежими; огоньки, горящие в двух семисвечниках, ярко освещали алтарь и возвышающуюся рядом кафедру. С кафедры обычно читали и объясняли народу отрывки из Торы. В эту минуту кафедра была пуста.
Моадель, священное собрание, никогда еще не было таким многочисленным. С одной стороны золоченых перил уселись мужчины, с другой — скамьи наполнились рядами женщин. В многочисленном собрании этом можно было заметить одну особенность: почти полное отсутствие молодых мужчин. Кроме незначительного числа тех, по лицам которых можно было видеть, что они еще очень недавно перестали быть мальчуганами, там находились только мужчины пожилого возраста или старики. Целое поколение несколько лет тому назад, при вести о начинающейся священной войне, отправилось отсюда в далекую отчизну и — не вернулось.
Угрюмыми были длинные ряды смуглых, густо обросших лиц, оттененных складками чалмы; печально и траурно извивались черные каймы по белым шалям, спускающимся до пола по темным хитонам. Недавно еще шали эти ткали только из белоснежной шерсти; но с той поры, как в пламени пожара разрушился Иерусалимский храм, края их, у которых висели кисти, напоминающие о завязанном союзе с Господом, окружали черными каймами. Мудрецы, из которых состояло в Ябуе собрание совещающихся о будущем Израиля, полагали, что даже сам ангел Метатрон, покровитель и защитник Иудеи перед Господом, украсил теперь траурными каймами свои серебристые крылья.
У собравшихся женщин был менее печальный вид. На фоне холодного мрамора, украшающего стены, было много молодых, свежих лиц, с которых даже торжественность минуты не могла согнать улыбок. Там и сям сверкали золотые повязки, из ушей свешивались драгоценные серьги, на шее мерцали ожерелья.
Вдруг перешептывания, вздохи, обмен приветствиями смолкли, и по ступеням, ведущим на кафедру, поднялся человек, высокий и худой, одетый в римскую поношенную тунику, с головой, поросшей лесом черных, растрепанных волос. Впалые щеки его загорелись румянцем, он посмотрел вокруг взглядом, рассыпающим пламя, и, откинувшись назад, распростер руки, как крылья. В эту же минуту с громким скрипом плотно закрылись высокие двери храма.
Было тихо и ясно. Серебряный полумесяц, выплыв из-за темных садов Цезаря, светил с сапфирового свода, усыпанного множеством искрящихся звезд. Транстиберим, со склонами двух холмов, покрытых темной чащей садов, со скучившимися у подножия одного из холмов низенькими, плоскими домами, спал. За рекой, на своих семи холмах, поддерживая тяжелые купола храмов и базилик, темные своды арок и серебрящиеся при свете луны колонны портиков, Рим засыпал под звездным сводом. Иногда только где-то на улицах и площадях Авентина раздавался среди тишины, подобный глухому грохоту, мерный топот множества ног. Это ночная стража обходила уснувшую столицу.
В этой глубокой тишине в иудейском квартале, за запертыми дверями храма, слышался мужской голос. Каменные стены и плотные двери поглощали слова говорящего, но звуки голоса его, глухо вырываясь наружу, казались бесконечным речитативом, который минутами протекал тихо и спокойно, потом снова шумел, как подымающаяся буря, то поспешный и задыхающийся, уподоблялся водопаду, скатывающемуся по склону скалы, то гремел боевыми трубами, стонами умирающих или же разливался в безграничную жалобу, в плач беспомощного ребенка… Порой слышались слова: голод, ночные вылазки, Рим, Идумея, Тит, Иосиф Флавий, Иоанн из Гишалы. Когда в первый раз произнесено было имя Иоанна из Гишалы, вздох вдруг вырвался у всех. При имени самого усердного из ревнителей, самого упорного из защитников Сиона, все сердца учащенно забились. Ионафан рассказал не только о войне, законченной бедственной осадой столицы, но также и о собственном бегстве из рук врагов и о долгом скитании в течение нескольких лет по негостеприимным городам Сирии, морям и островам Греции, по знойным и безлюдным пустыням Африки. В конце он показал короткий, искривленный меч Иоанна из Гишалы.
Все встали. В жарком воздухе громадной залы, в туманном свете ламп лес рук тянулся к кафедре. Все уста были открыты, глаза всех были устремлены туда, где, царя над этим человеческим водоворотом, Ионафан, с жреческим достоинством, склонял к их устам стальной, обоюдоострый меч, напоминающий о великом муже. Они плача разглядывали оружие, прижимались к нему своими губами. Забывая о предписаниях обрядов, женщины смешались с мужчинами и также подходили к народной святыне. Там были матери, жены и сестры тех, которые погибли, сражаясь рядом с Иоанном из Гишалы. К холодной поверхности стали прижимались губы юношей и девушек, и ее обливал дождь слез, капающих из глаз, потухших и наболевших.
Горий, сторонник кроткого учения Гиллеля, несколько раз склонялся над оружием героя и несколько раз отворачивал от него пылающее, страдальческое лицо, пока наконец губы его долгим, любовным поцелуем прижались к холодной стали. Однако он тотчас выпрямился, простер к алтарю руки и воскликнул: